Том 2. Пролог. Мастерица варить кашу
Шрифт:
– Это куда же? – спросил мыслитель.
– Боже мой, да я говорил вам, пока шла очистка лохмотьев с вас, – вы пропустили мима ушей?
– А, точно! – был рассеян, не вслушался, – согласился мыслитель.
Илатонцева, узнав, что на обеде будет Волгин, выразила желание, чтоб он сидел подле нее. Соколовский, подумав, уступил и даже нашел, что так будет еще лучше: пусть спорят через всю длину стола; могут: у Рязанцева звучный голос, о способности Волгина кричать нечего и говорить; пусть же спорят через весь стол: будет слышнее целому обществу.
Волгин был от души рад этому перемещению: ему было бы – тошно сидеть рядом с Рязанцевым, разозлившим его своею глупою наивностью. А к Илатонцевой он чувствовал такое расположение, что для разговора с нею не имел нужды в своей удивительной светскости.
Добрая девушка встретила его, будто родного. По возвращении из деревни она каждый день хотела поехать к Лидии Васильевне; но все еще не могла: по утрам парадные визиты; с обеда до ночи гости. Она представила его своей тетушке, председательствовавшей
Пристроив основательного мыслителя, Нивельзин пошел на свое место около середины стола, по соседству Соколовского. Там, с выгодных пунктов для действия на обе стороны, Соколовский и он дадут решительный поворот обществу, когда придет время. Время было назначено, когда начнут пить шампанское. – Обед, хоть и очень многолюдный, должен был иметь вид совершенно семейного. Потому положено было, что не будет ни тостов, ни спичей. Но Соколовский с Нивельзиным устроят, что гости пожелают услышать, как думает об освобождении крестьян Рязанцев; хозяин должен будет попросить его об этом. Принципы Рязанцева возбудят свирепость Волгина, и гости увидят, что они хороши для дворянства.
Так предполагалось для подготовки общества к принятию программы Рязанцева в совещании после обеда. Но Волгин скоро стал видеть, что лишь бы не оправдалось его подозрение, а то не будет особенной нужды в его свирепости: программа Рязанцева и без этой приправы будет вкусным блюдом.
Стульев через пять наискось от Волгина сидел высокий, прямой, худой, крепкий усатый старик, с которым говорил Соколовский около времени приезда Савелова. Усатый старик быстро захватил диктатуру на том конце стола. Кроме тупоумного помещика, оставшегося в плену у Тенищевой, все слушали усатого старика, и все только поддакивали. Вначале двое или трое помещиков, по-видимому, имели охоту показать, что они тоже умные и могут иметь свои мысли; но усатый старик предупреждал возражения, давил оппозицию в самом зародыше, и подавил ее так, что все человек двадцать помещиков, слушавшие его, в один голос твердили: «Так, правда».
– Надобно понимать положение дел и не болтать попусту, – говорил усатый старик. – Крепостное право держалось только штыками. – Позвольте, господа, нечего вспоминать прежнее вранье о патриархальных отношениях: надобно признать правду, когда пропадешь, если не захочешь признать ее. – Он не либерал какой-нибудь. Он старый гусар. Он вырос на том и умрет с тем, что не могло быть ничего лучше крепостного права не только для помещиков, но и для крестьян. Кроме немногих подлецов, помещики держали себя с крестьянами превосходно, и крестьяне благоденствовали. Но крестьяне – грубые болваны, звери, и потому никогда не могли понять, что крепостное право полезно для них. Оно, по их невежеству, лености, своеволию, всегда было, ненавистно им и держалось только штыками. Теперь эта поддержка отнята у него, и помещикам надобно понять положение дела. Речь не о том, хорошо или дурно решение правительства: толковать об этом пустая болтовня, очень опасная. Сказано: «Освобождайте» – и баста! – Торопитесь слушаться, и только. Почему? – Отняты штыки, в этом весь резон.
Речь только уже о том, что надобно торопиться, и надобно сделать так, чтобы мужики остались довольны. Почему? – Резон простой: бунт. – Будет промедление? – Мужик скажет: «Помещики не хотят давать нам воли, – бей помещиков, братцы!» – Дать мужикам не такие условия, какие нужны для их довольства, – то же самое: «Братцы, помещики изобидели нас; добром не получишь добра от них, – бей их, ребята!» – В этом весь резон. Коротко и ясно, господа. – Усмирят бунт? – Кто это сказал: «Усмирят бунт»? Подумали ль вы, милостивый государь, о том, что сказали? – В серьезных делах не годится говорить, не понимая, что такое говоришь. – «Усмирят бунт», – сказали вы. Станут ли усмирять? Ой – бабушка надвое гадала! Но об этом после. Положим, станут усмирять. Но скоро ли усмиришь, когда они повсеместно подымаются бунтовать? Усмирят, положим; но помещики-то будут уже перерезаны, перевешаны, прежде чем успеют выручить их. Помнят ли господа про пугачевщину? – Он может напоминать о ней: он не либерал. Мало того, он и не из трусов. Кто не знает, может спросить, из трусов ли он. Он не побежит от бунтовщиков. Ему висеть или быть заживо изжарену, а не бежать. Кто мастер бегать, могут легче его рассуждать о бунте. Но и таким людям он скажет: невелика радость будет им пережить бунт; пусть приготовятся положить зубы на полку. Он не ученый, но может понимать, что Соколовский – вон тот драгун – говорит правду: смуты в государстве ни для кого не разорительны в такой степени, как для землевладельцев. Купец припрятал свои деньги или даже перевел за границу – и знать ничего не хочет. А поместья не перенесешь за границу, не спрячешь в карман. Что вы найдете, когда восстановлены будут ваши права на поместье по усмирении бунта? – У вас был хлеб? – Он разграблен; у вас был скот? – Он уведен или перерезан; у вас был лес? Он вырублен; о доме и не спрашивайте: сожжен; все чисто, хоть шаром покати, голая земля. И останется голая: нечем засеять; да и некому пахать: мужики перебиты, сосланы; кто уцелел, разбежались; нет работников. Дорого стоит ваше поместье!
Не восстановят ли ваши права на эту землю? С того и начиналась речь: возвратят ли вам ее? Станут ли хлопотать из-за вас? Захотят ли усмирять бунт? Дураки ли сидят в правительстве? – Не скажет ли правительство: «Господа, вы сами виноваты вашею неуступчивостью; бунт против вас, а не против правительства; ведайтесь, как знаете, наше дело – сторона», – думают ли господа, что правительство не может сказать этого? – Усмирять повсеместный бунт – каких расходов это будет стоить! Что за радость правительству входить в убытки? Не легче ли, не дешевле ли сказать: «Претензии мужиков справедливы; пусть все останется за ними; это и гораздо прибыльнее для казны: доход казне от мужиков, а не от помещиков», – думают ли господа, что невозможно ждать такого решения от разбойников, – усатый старик несколько понизил голос и указал глазами на дальний конец стола, – от разбойников, подобных Савелову? – Помещикам надобно удовлетворить мужиков, чтобы не дать вмешаться в дело разбойникам, ненавидящим дворянство. Теперь мужики еще удовольствуются условиями, не разорительными для помещиков. Но сделайте промедление, и будет совсем другое. Тот драгун, Соколовский, говорит правду: «Спешите развязаться с ними, пока они еще не наслушались демократических речей; если не поспешите, пойдут на вас с криком – вся земля мужицкая, выкупу никакого! – Убирайся, помещики, пока живы!» – и правительство будет за них. – Милостивый государь, – вдруг обратился усатый старик к Волгину: – Вы дружен с Савеловым?– Не знаком с ним, – успокоил Волгин усатого старика, подумав, что он сообразил неловкость своего отзыва о Савелове при друге этого «разбойника».
– А он подходил к вам.
– Просто хотел показать любезность.
– Видите, господа, каково положение дел? – Продолжал усатый старик. – Господин Савелов заигрывает с господином Волгиным, ищет его приятельства! – А знаете ли вы, кто господин Волгин? – Извините, милостивый государь, что говорю о вас при вас: разговор идет о деле, лишние церемонии не у места, – заметил он, обращаясь к Волгину, и продолжал: – Господин Волгин, по словам Соколовского…
Вероятно, Волгин услышал бы о себе характеристику, совершенно сходную с тою, какую сочинял себе, посмеиваясь в своем углу перед приездом Савелова, но слова усатого старика были перерваны говором: «Тише, тише! Виктор Львович хочет сказать что-то».
Илатонцев начал, – все по плану, – как нельзя лучше, что некоторые из его гостей, говорившие перед обедом с Григорием Сергеичем Рязанцевым, были очень заинтересованы мыслями Григория Сергеича о деле, которое занимает всех здесь; что другие гости, услышав от этих за обедом о их разговорах с Григорием Сергеичем, тоже заинтересовались…
А Савелов между тем нагнулся к уху своего приятеля и шепнул что-то. Друг пришел в такое удовольствие, что стал потирать свои пухленькие ручки, кивая головою другу.
По общему желанию прошу вас, Григорий Сергеич, заключил хозяин, обращаясь к Рязанцеву. – Будьте так добр, полнее развейте нам мысли, которыми возбуждено наше любопытство.
Сияя радостью, Рязанцев очень красноречиво поблагодарил общество за честь, которую оно оказывает ему своим вниманием, мило и с достоинством выразился о слабости своих сил, ободряя себя тем, что общество будет снисходительно к недостаткам, которые он сознает в себе как оратор, и обещая, что если он не умеет ослеплять великолепными словами, то постарается изложить с ясностью принципы, справедливость и практичность которых открыта им посредством добросовестного и долгого изучения и размышления; – все это было, положим, совершенно лишнею риторикою, но меньшего красноречия и нельзя было ждать от наивного добряка. Волгин знал его и был приготовлен услышать множество пышно-скромных фраз, но при всем своем знакомстве с простодушием красноречивого прогрессиста захлопал глазами от окончания прекрасного вступления. – Будучи уверен в сочувствии общества, – продолжал Рязанцев, – он просит сначала почтить вниманием те немногие слова, которые желает сказать его друг, Яков Кириллыч Савелов.
Волгин хлопал глазами. Быть дураком, – Волгин пони мал что очень можно быть дураком, и очень глупым дураком, он прекрасно знал это по себе, – но быть дураком до такой степени – это было уже непозволительно, даже по мнению Волгина: как не понимал Рязанцев, что связывает себя по рукам и по ногам, прося благосклонное общество слушать Савелова? Как он не понимал, что теперь его речь должна будет быть только отголоском слов Савелова? Как отнимать у себя всякую свободу? Как выставлять самого себя только прихвостником своего друга? – Конечно, понятно, слишком понятно после той глупости, какую он сделал, устроив приглашение Савелову быть на этом обеде, – после такой глупости никакое тупоумие не должно удивлять – рассудил Волгин и перестал хлопать глазами.
А Рязанцев между тем, в восторге души, объяснил благосклонному обществу, что слова Якова Кириллыча будут наилучшим вступлением к его собственной речи, просил общество обратить на слова Якова Кириллыча все то внимание, какого заслуживают произносимые публично, глубоко обдуманные, строго возвышенные слова государственного деятеля, изучившего великий вопрос во всей широте и полноте, – и, смеет прибавить он, Рязанцев, – государственного деятеля, коротко знающего все сокровеннейшие предначертания правительства, – и, отваживается сказать он, Рязанцев, государственного деятеля – талантам которого вверено важное участие в развитии этих предначертаний, – он прибавляет это, не опасаясь быть обвинен в пристрастии к Якову Кириллычу, дружбою которого гордится.