Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Том 2. Пролог. Мастерица варить кашу
Шрифт:

Если бы кто подсмотрел, как мы обнялись и плакали, подумал бы, что это любовная сцена.

Как блеснула у меня эта мысль, она осветила все. Вот о чем говорила Мери! Так, наша дружба должна казаться любовною связью глазам всех, не знающих нас хорошо или желающих думать или сказать что-нибудь во вред нам. Беспечный, непростительно беспечный, я не хотел понимать этого. Я воображал, что Мери опасается, не уменьшится ли мое расположение и уважение к ней от злословия о ее парижской ветрености, а она думала о том, что отдалюсь от нее, когда услышу, что наша короткость подает повод к злословию…

Это опасение верное – оно оправдывается…

Я стал жалеть о том, что должен держать себя далеко от Мери; стал злиться на предрассудки, пошлость, подлость людей, которые не способны понимать ничего сколько-нибудь честного, и благодаря неистощаемости этой темы для размышлений не заметил, как доехал до резиденции г-жи Дедюхииой.

Через двор от дома к службам бежала баба с веником под мышкою, она догоняла мужчину в халате. Мужчина оглянулся на стук экипажа и оказался г. Дедюхиным. Впрочем, пора спать.

6. Окончание вчерашнего. «Владимир Алексеич, вы? – Жена заждалась вас!» – крикнул Дедюхин и повернул к моему экипажу. Кучер остановился. – «Меня вы извините, иду в баню».
– кричал Дедюхин и, увидевши бабу с веником, объяснился с нею, на походе ко мне: – «А Настя?» – «Нейдет, Петр Кириллыч».
– отвечала баба. – «Ах она, бестия! – воскликнул барин. – Что ж она нейдет? Что ж она говорит?» – «Не хочу, говорит;

некогда, говорит».
– отвечала баба. – «Бестия! Совсем от рук отбилась!» – с негодованием произнес барин и, укрощаясь от гнева, примолвил бабе: «Ну, иди себе, а я вот минутку поговорю с гостем. – Мое почтение, Владимир Алексеич».
– возобновил он разговор со мною, подходя к экипажу и облокачиваясь. – «Вы к жене, а не ко мне, собственно, так, может быть, извините меня, что пойду, помоюсь». – «Сделайте одолжение, не стесняйтесь». – «А каково мое положение в доме? – начал он, снова проникаясь негодованием. – Это называется барин, это называется муж! Просто стыд! Слышали, как уважаются мои приказания? – И кем же? – Моею любовницею! Она любовница моя! Хороша любовница! В неделю дай бог раз залучить ее к себе! Некогда – вот тебе и весь сказ! И не смею ничего сделать с нею! Попробуй ударить – по щекам отхлещет, шельма, это барина-то! И взыску с ней не будет!» – «Некогда». – «не хочу» – слышали сам, не я выдумал! Да она еще не то сказала, я знаю! Только уж бабе-то было стыдно передавать мне, барину, такие слова при постороннем госте! Я знаю, что она сказала! «Мыть-то его пойду? Много чести. Я не Сашка или не Дунька какая-нибудь, чтобы мне его мыть. Пусть-ко он меня моет – ну, так пойду». – Вот, видите, и принужден переколачиваться, кем бог даст! – Сашенька, душенька, иди в баню-то, пожалуйста! А? – закричал он девушке в стареньком дрянном ситцевом платье, показавшейся на крыльце. – «Видите, иду, Петр Кириллыч».
– отвечала девушка, сходя с крыльца, и направилась к бане. – «Ну и прекрасно! А то некому б и помыть». – «Но та женщина, с веником, уже там. – было бы кому помыть и без этой».
– заметил я. – «Нет, та только парить. – а мастерица! – А мыть не годится: женщина не молодая. Ну, пойдем с тобою, душенька моя, Сашенька – Прошу извинения, Владимир Алексеич, что задержал вас. Да, на что же, скажите сам, Владимир Алексеич: хорошо это со стороны Виктора Львовича: прислал Зинаиде Никаноровне в утешение пятьсот рублей. Откровенно скажу вам, не ожидал я от него такого скряжничества! Положим, если не хочешь жить с женщиною, не живи. – в этом человек волен. – допускаю; но и награди ее как следует- не правда ли?» – «Вас там ждут, в бане».
– отвечал я. – «Конечно, для вас такой разговор неприятен, потому что вы с его стороны. – прошу извинения, что не мог смолчать. Но уверен, вы сам в душе согласны со мною: неблагородно пятьсот рублей. – неблагородно!» – «Я не знаю этих подробностей, но не думал, что он прислал только пятьсот рублей. – вы как это знаете?» – «Ах я дурак! Не пришло мне это в голову! – воскликнул он. – Письмо-то его не показано! Обманула шельма! Ну, да что возьмешь, хоть и раскрыли вы мне глаза? Видите мое положение: Настька, и та меня в грош не ставит. А почему? Все чрез то же самое! Поверите ли: какие-нибудь двадцать пять рублей неделю у жены вымаливаю! Что же Настьке-то за радость, и то надобно сказать: говори на волка, говори и по волку! Не Настька тут виновата, жена!» – «Впрочем, вы напрасно так убиваетесь: вот эта девушка шла с удовольствием, что ж вам горевать?» – «Разница большая, Владимир Алексеич; Настя и собою-то не чета этим, да и

разбитная же, бестия, если захочет сделать удовольствие: о, умеет привлечь к себе! Душка, одно слово! По-моему. – откровенно вам скажу: не хуже самой Зинаиды Никаноровны. – потому что, откровенно скажу вам: не всегда же понапрасну назывался мужем, знаю и Зинаиду Никаноровну, но вот вам, как перед богом: Настя даже гораздо приятнее». – «Идите же, там ждут вас». – «Точно, заговорился; прошу извинения, Владимир Алексеич».

Он пошел в баню, я подъехал к дому.

В передней дремал слуга. Из зала слышался молодой и бойкий женский голос: «Я сказала вам, три целковых, меньше ни за что не возьму: цену ронять? С вас возьми два, другой скажет: вон, вы и по два берете. Да берите Сашу: она и целковому будет рада». – Снаружи – мужчина отвечал: «Что мне Саша! Саша мне не в диковинку. Я прошу вашей любви. Извольте три целковых, что с вами делать! Когда же выйдете?» – Войдя в зал, я увидел женскую фигуру в коротеньком шелковом зеленом платьице: она высунулась в окно и, уравновесившись на нем, болтала в воздухе ножками в красных туфельках с золотыми блестками, в тонких и чистых узорных чулках; белым, полным икрам, маленьким ножкам было свободно болтаться, платье не запутывалось в них, не мешало: зеленая шелковая юбочка была такая коротенькая, что золотой позумент, шедший по подолу, едва падал до подколенок и в своих легких колебаниях давал мелькать полоскам тела повыше чулок. Спенсер, очень низко срезанный и с рукавчиками в вершок длиною, давал волю любоваться милою верхнею частью спины, круглыми плечиками, прекрасными ручками, ладони которых опирались на подоконник, помогая балансу тела, локти приподнялись; даже и на локтях кожа была гладка и нежна. – Я пошел к этой не очень скромной, но милой фигуре. Она, услышав шаги, заговорила к подходившему, не оборачиваясь и продолжая болтать ножками: «Хорошо, Федя? Это я плаваю». – «Очень хорошо».
– сказал я. – «Ах, чужой!» – воскликнула она, вскакивая от окна и повертываясь на лету лицом ко мне. Передо мною стояла прехорошенькая девушка лет семнадцати, похлопывая ножкой о ножку, засунув руки в обшитые галуном карманчики своего платьица балетной швейцарской пастушки, расшитого по переду спенсера множеством золотых шнурков и бесчисленными блестками. – нисколько не сконфуженная, напротив, как нельзя более веселая и улыбающаяся с самою дерзкою приветливостью. – наполовину наглая торговка собою, дерзкая до бесстыдства, редкого и между уличными девушками. – наполовину наивный и невинный ребенок. – не по росту и телу ребенок: она была высокая, с формами, развитыми как в двадцать лет. – но по-детски любопытному и беспечному взгляду, по простодушию своей наглости, будто совершенно чуждой мысли о неприличии. – «Чужой, чужой!» – весело повторяла она, а сама била ножкой о ножку, точно подмывало ее схватить меня и пуститься в пляс: – «Чужой, чужой! Да кто же вы? Должно быть, Владимир Алексеич Левицкий, которого ждала, ждала и ждать перестала Зинаида Никаноровна?» – «Да, я Левицкий; а вы Настя?» – «А вы почему знаете?» – «Да я все знаю, – знаю, с кем вы и условливались – с Ефимовым, писарем станового» – «Ах, врете!» – она повернулась на одной ножке: – «Вовсе я не условливалась с ним, а только хотела посмеяться». – «И надо мною тоже только посмеетесь или нет?» – «Ах, как вы врете!» – она подняла ручки к груди и, подбрасывая ими длинный борок крупных янтарей, на котором висел золотой крестик, делала полуобороты, то на той, то на другой ножке, покачиваясь корпусом, с боку на бок: – «Ах, как врете! Ах, как врете!» – «Почему ж я вру? Будто вы не знаете, какая вы хорошенькая?» – «Все-таки врете: у вас есть и без меня». – Вот как! Я ждал услышать это от Зинаиды Никаноровны. – услышал еще и не добравшись до нее самой. – тем лучше, что Настя, на мое счастье, такая хорошенькая! – Можно и приятно идти в опровержение и на такие аргументы, о каких я не думал. Впрочем, и безо всякой нравственной цели я соблазнился бы, я думаю, милою куколкою: человек становится очень слаб, когда месяца полтора пропустит без подкрепления себя в добродетели прикосновениями к пороку. Я смотрел на швейцарскую пастушку, как голодный волк: – «У меня есть и без вас? Кто же это есть у меня?» – «А француженка-то!» – «А, француженка-то! Француженка-то у меня есть, да не такая, как вы. – сама-то она ничего бы, да лапищи больно грязны, нос утирает рукавом». – «Это кто же?» – спросила Настя, вытаращив серые глазенки. – «Да вот как же! Скажу вам, чтобы вы посмеялись надо мной, увидевши ее! Да что же мне было делать-то, – все они

такие, чумазые». – «Да она, значит, простая мужичка?» – «А вы найдете мне не мужичку, я подарю вам платьице еще короче этого, поедем со мною искать. – вот, переговорю с Зинаидою Никаноровною, и поедем искать не мужичку. – а?» – Настя таращила, таращила глазенки. – и вдруг, подкинув обеими руками тяжелые янтари с крестиком, подскочила ко мне и прошептала: – «Да вы не врете. – в самом деле зовете меня?» – «Да ножки ваши расцелую, если поедете со мною». – «А конфекты у вас будут хорошие? Мне самое главное фрукты в сахаре. – побольше, побольше! Достанем и фруктов в сахаре, и ананасов подарю вам целый пяток». – «Ах, ах».
– она запрыгала и захлопала в ладоши: «Пяток ананасов! Пяток ананасов».
– подскочила совсем ко мне, охватила меня одной рукой, а другую приложила к груди себе и, откачнувшись на той руке корпусом, чтобы поднялось личико, глаза в глаза мне зашептала умоляющим голосом и задыхаясь от радости: – «Пожалуйста же, миленький, возьмите меня в гости к себе! Для вас Зинаида Никаноровна отпустит меня на денечек! Только упрашивайте ее хорошенько!» – и мгновенно впала в отчаяние и закрыла лицо руками: – «Господи, боюсь, не отпустит! Вы не знаете, мне нельзя и на два часа уйти из дому. За всеми должна смотреть. – где же самой Зинаиде Никаноровне? Ей неприлично везде бегать, за всеми смотреть! – Ведь у нас все воры, и сам-то Петр Кириллыч – ей-богу! Чего? – Не больше третьего дня: смотрю, целой головы сахара нет! – Как это? Кто это? Ключей не выпускала из кармана. – а это он ночью подтибрил у меня ключи. – и опять в кармане; – вот вам и подпускай его к себе! – Умолял-то как! Играл, играл, расшевелил меня. – ну и положила его с собою, как доброго человека, а он вот что! – продал этому самому Ефимову, я дозналась, за два с полтиною, для Саши с Дунечкою, по платочку им купил! Ей-богу, вот какой у нас народ! Федя хоть и получше его и других, но тоже невозможно положиться. – стащит. Господи, вот какая моя доля! И в гости-то съездить нельзя!» – «Не плачьте, Настенька: я упрошу Зинаиду Никаноровну, отпустит». – «Ах, не отпустит! Нельзя отпустить!» – «Отпустит, будьте уверена». – Она утешилась. – «Но проводите же меня к ней». – «Подождите здесь минуточку, Владимир Алексеич: надо еще доложить ей». – Манера держать себя и тон Насти быстро изменились: из молоденькой девушки, не столько бесстыдной, сколько не стыдливой в своем простодушии, она сделалась камеристкою подлой женщины, существом лживым, существом, которое было бы действительно развратно, хоть бы оно и безукоризненно соблюдало ту добродетель, об отступлении от которой забывал я месяца полтора в огорчении от бегства Анюты, в наслаждении дружбою женщины, более милой. – Настя сделалась солидна и говорила заученным тоном: «Надо доложить Зинаиде Никаноровне; она больна, в постели».
– и пошла степенною походкою, чрезвычайно смешной при ее слишком коротенькой юбочке и кукольном характере. Я начинал было чувствовать нежность к вертушке, ребячески торгующей собою по невинному подражанию нравам старших. – превращение наивной бесстыдницы в солидную лицемерку прогнало нежные чувства, и я опять видел в балетной пастушке только охотницу щеголять икрами, действительно соблазнительными: чопорная походка идущей с докладом Насти была забавна, но икры светились сквозь узорные чулки очень мило. Я был неправ; но так я чувствовал тогда.

Она пропадала довольно долго. Наконец прецеремонно явилась в дверях, постная, совершенно убитая видом страданий Зинаиды Никаноровны. «Пожалуйте, Владимир Алексеич; Зинаида Никаноровна просят».
– проговорила на унылый распев. – «А долго же возились вы Зинаидою Никаноровною: видно, узлы у корсета затянулись, трудно было расшнуровать? Да она легла бы в корсете. – ее я не стал бы щупать, что там у нее под блузою, есть шнуровка или нет, – зачем было столько хлопот? Лишь скинуть бы платье да надеть блузу». – «Как вам не стыдно говорить это, когда Зинаида Никаноровна в самом деле больна!» – процедила сквозь зубы моя жеманная куколка, чрезвычайно обижаясь за свою больную.

Больная лежала как следует, в белой блузе, прикрывшись легким одеялом. На столике у кровати стояли микстуры, стакан неполный с водою, от которой пахло гофманскими каплями: вон как, не на шутку она больна! – Должен был понимать я: – стакан не полный, она пила из него. Между этих медикаментов – вижу: сафьянная коробочка – это лекарство уж не ей, а мне, для исцелении меня от дурных чувств к ней. Но что такое? Перстень? Велика коробочка; булавка для галстука? – Все-таки не походит: широка коробочка. Но что бы там ни было, это деликатно: не деньгами, а вещичкою – вылечусь я: это гораздо благороднее.

А Зинаида Никаноровна была очень больна: едва могла говорить, чуть-чуть шевелилась, когда не забывалась; а когда заговаривалась до забвения болезни, ораторствовала и жестикулировала с энергиею, которая сделалабы честь самой здоровенной женщине в целой губернии; да и мудрено было б ей не забывать своих физических страданий: душевные были слишком мучительны. Вспоминая, что больна, она опять изнемогала до слабости, близкой к обмороку: тише, тише. – и закрыла глаза, молчит… «Ах боже мой. – Кажется я забывалась, так ослабевала». – «Да, Зинаида Никаноровна, вы забывались».

Как она любила его! Чем она пожертвовала для него! – Я не без интереса узнал, что, кроме всего, чем женщины обыкновенно жертвуют для любимого человека, она пожертвовала для Виктора Львовича губернским предводителем. – вот это точно редкое доказательство любви: многие ли жены мелкопоместных дворян могут похвалиться, что бросали губернских предводителей для других, еще более возвышенных привязанностей? Мне следовало бы плакать от умиления с разинутым ртом от удивления, тем больше следовало, что губернский предводитель был очень благороден: в два года он прикупил к ее родовым тридцати душам еще пятьдесят в этой же деревне и соседнюю деревню в семьдесят с лишком душ. – и она вполне убеждена, что через год, много через полтора он купил бы ей еще Енотаевку. – она уговорила владельца, оставалось только действовать на губернского предводителя; – а в Енотаевке больше полутораста душ. – и сколько лугов! Восемьсот шестьдесят десятин превосходных лугов! В здешних местах это клад, это золотой рудник…

Действительно, она принесла Виктору Львовичу очень большую жертву; я понимаю и жалею; но что я могу сделать? Ничего, к несчастию.

О, пусть я не говорю этого! Она знает силу мою над мыслями Виктора Львовича. – она горько испытала эту силу, – потому что до сих пор мое влияние на него было во вред ей. – пусть я не отпираюсь, она говорит это не для того, чтобы упрекать меня, она даже понимает мое заблуждение, которое принесло ей такое горе: я смотрел на нее как на женщину, которая изменяет мужу. – против таких женщин все вооружены. – но – ох, ах и проч., - но не всегда можно порицать их, иногда они заслуживают более сострадания, нежели порицания. – потому что сами мужья заставляют их жаждать другой любви. Таково было и ее положение. Ее муж женился на ней не для того, чтобы любить ее, а потому, что у нее было восемьдесят душ…

– Вы увлекаетесь, Зинаида Никаноровна, это вредно вам. – заметил я, рассчитывая, в какое время у нее составилось восемьдесят душ приданого, когда родовых было тридцать, первое благородство губернского предводителя имело пятьдесят душ и проч.

– Это правда, я увлекаюсь, – согласилась она и стала впадать в изнеможение.

Но когда я услышу о жизни ее мужа, я вполне оправдаю ее. Он живет на ее счет, – он не имел ничего и теперь не имеет, он служил в дворянском собрании ничтожным чиновником. – и чем же он благодарит ее за свое содержание. – за то, что она была готова любить его! любила его?..

Вам вредно увлекаться, Зинаида Никаноровна, заметил я, видя, что подтверждаются слова достопочтенного мужа, уверявшего, что он бывал мужем своей жены не по названию только. – и рассчитывая, что когда так, был промежуток от губернского предводителя до Виктора Львовича. – и пожертвование енотаевскими лугами для Виктора Львовича становится сомнительно; или промежутка не было? – Не могло не быть; она не из тех женщин, которым нужно двух мужчин: и один-то редко нужен, это пустое занятие. – для Енотаевки можно трудиться; без цели, что за охота? Изредка может найти и такой стих- конечно; но изредка, потому что дельной голове некогда много фантазировать.

Поделиться с друзьями: