Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Том 2. Пролог. Мастерица варить кашу
Шрифт:

Но я и не знаю, что мог бы я отвечать. Я был расстроен. С полчаса, я думаю, я оставался очень расстроен. И моих ушах все звучали ее слова: «Вы говорили: надобно стереть с лица земли разницу сословий и состояний. – сгладьте же хоть в ваших собственных мыслях»… – Демократу, социалисту, революционеру не могло быть особенно приятно, что он услышал. – и едва ли не заслужил услышать такие слова… Едва ли не заслужил. – потому что во всем, что она говорила, не было ни одного фальшивого звука. – все правда, и все искренне… «Я мещанка и бедна, вот моя вина в ваших глазах!» – Кроме, действительно нет… Начав оправляться от тяжелого удара, я увидел, что все еще слишком взволнован и не могу продолжать свое записыванье в дневник. Лег спать и долго ворочался с боку на бок, раздумывая о том, какой прекрасный я демократ и прочее в теории и как умны и хороши оказываются иногда на практике люди, превосходно умеющие сочувствовать всяческим демократизмам, пока не требуется от них смысла и совести, чтобы применить эти чувства к делу. Поутру ныне, то есть –

9. Проснувшись поздно, дописал эти заметки о вчерашнем. Кончив, пошел бродить, потому что хандрил и не хотелось ни работать, ни даже читать; Нашатавшись по роще и лесу, пришел назад с усталыми ногами, но с прежнею энергиею прекрасного чувства. Лег и продолжал хандрить. Думал не выходить к обеду, сказать, чтобы принесли в мою комнату. Но рассудил, что Мери непременно, а вероятно и Виктор Львович догадались бы: это вздор, будто мне некогда, будто работаю. – просто-на-просто демократ, социалист и революционер несколько оплошал духом. Потоку вышел обедать. Оказалось, что у нас Власовы. Милая madame Власова была весела и говорлива, как всегда. Я развлекся, слушая добрую и живую болтовню ее. Под конец обеда и сам стал шутить. Из-за стола все пошли в голубой зал; – и я туда же, за своею партнеркою в пустомельствё. Славная молодая дама, от всей души люблю ее. – как сойдешься с нею, – перестаешь быть дураком, а еще лучше то, что действительно приятно смотреть на нее: сама счастлива и делает мужа одним из самых счастливых людей на свете. Сел за шахматы с Виктором Львовичем, успокоив ее обещанием, что не перестану ни слушать, ни болтать. – и сдержал обещание. Она ужасно приставала, чтоб я шел с ними. – с нею, ее мужем и Надеждою Викторовною, кататься на лодке по озеру. Виктор Львович противился: пусть я не поддаюсь на хитрость Катерины Федоровны, она зовет меня не по любви, а потому, что жалеет мужа: хочет засадить меня в весла, а муж будет себе посиживать. Я видел, что ему хочется продолжать вчерашнюю исповедь, и остался. Они ушли. Точно, скоро он бросил игру, стал толковать. Так просидели мы довольно долго. Я слушал и спрашивал. Вошла Мери. «Они гуляли по саду, теперь пошли на озеро, хотят плыть на тот берег. – взяли с собою от меня Юриньку и двух из его приятелей, на которых

поменьше грязи. – не могу приучить их умываться».
– сказала она и села с нами. В доме оставались мы трое, одни. – ее дядя повез деньги Дедюхиной; мы могли сидеть втроем. Виктор Львович переместился к окну, поглядывать временами на подъезд и двор, чтобы не застали нас невзначай. Так мы сидели втроем и толковали часа два, я думаю. Она была с ним непринужденна и серьезна, без нежностей и без заботы показывать, что сколько-нибудь думает или не думает о нем. – когда приходилось, смотрела на него. – когда приходилось, смотрела с расположением. – когда не приходилось, не смотрела, будто он муж ей, или, еще более похоже, будто старший брат, или дядя, что-нибудь так, просто родной, близкий, которого она очень любит и о котором ей нечего думать. – так вообще; но иногда смотрела на него и с тем расположением, как добрая, скромная женщина смотрит на мужа, с которым живет не первый год: тихая любовь, и больше, признательность за то, что он любит ее, что ее сердце спокойно. – Со мною она была совершенно по-прежнему, будто мы дружны, как было. Она, впрочем, и действительно любит меня, это было видно; теперь мои глаза очень зорки и заметили бы малейшую искусственность. Но такая простая и свободная была она, что и я по временам забывал всё и думал о ней по-прежнему. – Мы говорили обо всем, о чем случится, как, бывало, я говорил с нею одною, как он, бывало, говорил со мною, когда нам не о чем было говорить: так подействовали ее спокойствие, непринужденность, такт на меня и на него, что мы сидели и говорили, будто сиживали так втроем каждый день с полгода… Она говорила со мною о книгах и он говорил; – он говорил со мною о том, что действительно я прав: надобно устроить пристань в Симбухине. – и она сказала, что это было бы выгодно и что кроме этого можно сделать много другого: у Виктора Львовича теперь столько свободных денет; ей вспомнилось, она слышит, что глина. – та, которая вверх по речке, очень хороша; пригласить бы техника взглянуть: не годится ли эта глина для фарфора? – Это было бы тоже выгодно… Так мы говорили обо всеми- не избегали говорить даже и об их отношениях. – как будто мы забыли, что это новость, и будто и мне не приходило в голову, что еще неизвестно, хорошая ли эта новость, – так она говорила, и о том говорила, что будто не помнилось мне, что это новость: она заметила, что Виктор Львович уже не молодой человек и напрасно ложился поутру на траву, – она видела, это нехорошо. – и я сказал, что это нехорошо, если это было рано, когда трава еще в росе. – и он сказал, что это было неосторожно, потому что трава была еще сыра. – и спросил, когда же она встала, что увидела это? – Она встала в восемь часов. – хоть легла в половине третьего; такая привычка. Переедем в Петербург, тогда она привыкнет, вставать поздно. А не забыл он ее просьбу поговорить с отцом Андрюши? – Я спросил: что ж это? О чем поговорить с отцом Андрюши? И какого Андрюши? – Это мальчик, который приходит иногда в кухню. – умный, его следовало бы отправить в училище; чему учат в сельской школе, он уже всему выучился. – и т. д. – Я заметил, что не вижу на руке у нее перстенька с яхонтом. – Юринька изломал его и даже оцарапал ей руку этим. – «Зажила ваша рука, Мери?» – спросил он. – «Да и вчера уже не было заметно, я показывала вам». – «Нет, вчера была еще видна царапинка»… Так разговор касался их отношений. – конечно, иного и нечего было говорить о их отношениях: это такая неновость, и все так определилось, установилось. – ничего интересного им друг о друге, кроме обыденных мелочей. – и мне казалось, будто так, и он так чувствовал, когда она тут, непринужденная, спокойная. – и ему было совершенно легко и свободно передо мною… Мы говорили и о Надежде Викторовне. Он спросил, кажется ли мне, – ему кажется. – что Наденька хорошеет с каждым днем? Она заметила, что это так должно быть: Надежде Викторовне осьмнадцать лет. – и спросила, замечаю ли я, что Надежда Викторовна стала больше любить музыку? – Я сказал, что этого я не заметил, – Виктор Львович сказал, что я слишком много работаю, лучше бы почаще выходил слушать; что же я теперь пишу? – И разговор пошел о моей работе. – более воображаемой, нежели действительной. Так было каждый раз, когда разговор касался Надежды Викторовны: Мери говорила о ней, пока говорил он или я. – раза два или три и сама упоминала о ней, – как случилось вспомнить, что-то сказать. – но не искала случая заговаривать или тянуть разговор о ней. – тем меньше старалась показать свою любовь к ней: при нем это уже лишнее; это я еще могу думать так и иначе; а с ним ей нечего толковать о ее любви или нелюбви к его детям… По временам и мне казалось несомненно, что она будет не вредна, а полезна им, как она уверяет; и хочет, конечно; в ее желание я верю и теперь… Готов думать, что ей и удастся держать себя относительно их так, как она хочет. У нее такая сильная воля. И нет надобности вредить им. Из-за чего было бы вредить? – Из-за денег? – Она не жадна, она умна; может не пожалеть и огромнейшего приданого Надежде Викторовне, какое бы ни понадобилось: все-таки останется довольно для нее самой… По временам я был убежден, что из ее замысла не будет никакого вреда его детям… Так свободна и беспритворна была она, будто в самом деле совершенно правая… Он сказал: «Они идут». Она встала спокойно и пошла из комнаты. – вовсе не как любовница, скрывающаяся, чтобы не застали ее с любовником. – нет, будто хозяйка идет взглянуть, все ли готово, распорядиться, чтобы подавали чай и закуску, потому что они нагулялись и устали, хотят есть… Если бы все они увидели ее, так уходящую из голубого зала, все видели бы, что она только шла через комнату, где мы сидим, и едва ли заметили, что мы сидим тут: так спокойно шла она… «Правду говорит она. – сказал Виктор Львович, подходя опять к шахматам, когда она ушла. – Она вовсе не любовница моя, а друг мой».
– он вопросительно взглянул на меня, говоря это: без нее у него опять не было уверенности, что все это должно казаться мне хорошо… «Так она говорила и мне».
– сказал я… Они вошли; с ними Юринька. – облапил меня от удовольствия, что мы не виделись, кажется, суток двое. – «Впрочем, право, я люблю вас, Владимир Алексеич; но только, право, Мери лучше вас». – «Не только лучше, а умнее, Юринька», – сказал я: во мне опять было горькое чувство против нее. Виктор Львович, заговорившись с дочерью и Власовыми, не расслышал этой глупой и нечестной выходки, о которой пожалел я, едва сорвалась она у меня с языка. Отвязавшись от объятий Юриньки, я пошел в свою комнату. Во мне кипела желчь. Зачем она, такая прекрасная, захотела унижать себя?.. На кресле у моего письменного стола сидела Мери, опустив голову, задумчиво играя какой-то ленточкою. – «Я ждала вас. Я знала, вы скоро уйдете оттуда». – «Знаете ли, что я сказал там сейчас? Вот как отвечал я Юриньке…» – «Что же за беда была бы, если б и услышал Виктор Львович? Ваш намек не был бы для него неожиданностью. Я не спрашивала его, но это заметно: он понимает, что я должна казаться вам обманщицею. Я думаю, и у него самого были сначала такие же сомнения, xотя бы по временам. Как мы ни суди о нем, он не глуп, и пожил на свете, и достаточно много видел обмана». – «Так, Марья Дмитриевна; но я и говорю не о том, что моя неосторожная выходка могла бы иметь влияние на ваши отношения, а только о том, как это было дурно с моей стороны делать намек, когда совершенно не знаю сам, как мне думать». – «Ах, Владимир Алексеич, не то больно мне, что иногда вырвалось бы у вас злое слово в припадке желчи: это еще ничего бы; вы ошибались в моем характере, я не могла бы жаловаться на то, что вы поддаетесь негодованию. Есть чувство, переносить которое тяжелее, нежели порывы раздражения. Взгляните на эту ленточку: она моя. Я подняла ее на полу… Пусть бы выбросили вы ее за окно. – но она оставалась тут, под глазами у вас. Порыв прошел, и в успокоившейся душе осталось холодное пренебрежение».
– у нее набегали слезы. – «Я шла сюда не грустная, Владимир Алексеич…» – На счастье, у меня была не одна эта ленточка от нее, еще две. Я вынул дневник и показал, что они лежат в нем. Тогда она поверила, что это была случайность. Я вспомнил, что, точно, тетрадь упала, я взял ее с пола и не заметил, что одна из ленточек выпала под стул. Мы стали толковать. Но скоро пришел Юринька, и никакими средствами нельзя было выпроводить его. Она ушла с ним. Впрочем, и все равно. Напрасно было толковать. Она упряма. Да и не совершенное ли сумасбродство надежда уговорить? Только в моей нелепой голове могла родиться такая мысль. От таких замыслов люди не отказываются. По крайней мере, когда понимают, что такое они хотят сделать над собою. Она давно поняла. С первых дней нашей дружбы. Пусть прежде она думала, что она павшая девушка и т. п., что это не унижение для нее. Но он еще и не воображал, что может сделаться ее любовником, а она уже знала, что в ее жизни до той поры не было ничего дурного, кроме этого намерения. – знала, что идет еще на первое свое бесчестье, – продолжала идти. И дошла, и не ужаснулась, обесчестивши себя, нет, имела силу оставаться веселою, радовалась своему первому успеху. – так радовалась, что даже не могла иногда владеть собою от восхищения. Та сцена со мною: подбежала, закрыла глаза мне и шутит в веселье, стала резвою девочкою от избытка радости! – И когда пришло время, что я должен был узнать о ее унижении, постыдилась два-три дня. – и потом упрямо твердит: «Я давно упала так низко, что вы напрасно огорчаетесь!» – Нет, какая же тут надежда, чтоб она пожалела себя! – бить воздух словами, упрашивать зажмурившую глаза, чтоб она раскрыла их! – «Я слепа, ничего не вижу». – «Вы надели грязные башмаки, сбросьте их». – «Я не вижу, я думаю, что я всегда ходила в таких башмаках, – должно быть, это вы только называете так, грязь. – а это, должно быть, та самая пыль, которая всегда была на башмаках у меня. – у женщин, которые росли и живут не под стеклянным колпаком, часто башмаки пылятся, и у меня тоже, а грязи я не вижу: вы напрасно огорчаетесь…» Какая тут надежда, чтоб она пощадила себя, не довершала своего унижения! – Нет, я не могу сохранить симпатии к ней. На первое время, конечно, поддаешься грусти. Но нельзя долго грустить о человеке счастливом.

Впрочем, нисколько не смешно, что я огорчен. Упрашивать ее, это была нелепая фантазия. Но в том, что я чувствую сострадание, я совершенно прав. Ей самой грустно, как ни безжалостна она к себе. Ей не следовало становиться дурною. В ней так много прекрасного и так мало дурного. Ничего дурного, кроме честолюбия. Оно одно.

Власова прислала звать меня, чтоб я вышел к ужину; я пошел без малейшей неохоты. И не будь решено у них встать завтра пораньше для какой-то надобности видеть восхождение солнца с горы, потому и залечь спать с одиннадцати часов, я рад был бы сидеть и болтать с ними без конца. Такая разница между настроением моим до этого последнего разговора с Мери и после него. Так упряма и безжалостна, что поневоле охладел к ней. Завтра, я думаю, исчезнет и последний, уже и теперь очень слабый, остаток сострадания к ней. Буду совершенно равнодушно смотреть на ее унижение…

Но теперь пока все еще немножко жаль. Пока еще не стало лень думать о ней, надобно записать, как я сужу о ее психической истории. Как бы то ни было, она замечательное лицо.

Ношена матерью во чреве, рождена и выкормлена грудью в чувствах непоколебимой и чистой преданности господам, благодетелям и более богам, нежели людям. Три или четыре поколения бесфамильных предков и по материнском и по отцовской линии служили верою и правдою знаменитому роду Илатонцевых и за то были достойно награждаемы всеми земными благами и почестями, какие только доступны желаниям верных слуг. Виктор Львович, как принял верховную власть, даже пожаловал волю (впрочем, и не им одним, а всей прислуге). По этому случаю бесфамильное семейство, в котором кормилась молоком преданности из материнской груди малютка Машенька, приняло фамилию Антоновых. – по имени деда Мери, по отчеству записывавшихся в мещане: Дмитрий Антоныч Антонов, с женою и дочерью. – младший брат его, холостой, Иван Антоныч Антонов. Господин и освободитель женился, стал собираться жить за границею. – «Поедете ли вы с нами?» «Если вам так будет угодно. Но сами мы думали бы, куда же нам? Позвольте остаться». – «Извольте; как для вас лучше. Вас два брата, вот вам две должности: дом в Петербурге, дом в Илатоне. Где кому, как сами решите. Но мой совет: у Дмитрия Антоныча есть дочка. Для детей деревенский воздух здоровее петербургского; лучше бы именно вам, Дмитрий Антоныч, ехать в Илатон». – Братья рассудили: правда. Иван Антоныч остался заведовать домом в Петербурге, Дмитрий Антоныч переселился заведовать домом в Илатоне.

Известие о рождении Надежды Викторовны было передано четырехлетней девочке такими словами: «Ну вот, Машенька, родилась твоя барышня». – Когда Илатонцевы приезжали из Парижа погостить в деревне, Машеньку водили смотреть на ее барышню. Машенька была так приготовлена видеть в барышне свое божество, что если б Надежда Викторовна и не была миленькою малюткою, все-таки, вероятно, казалась бы своей будущей горничной по крайней мере ангельчиком, если не лучше всякого ангельчика. Маленький ангельчик был нежен, тих; будущая горничная была бойкая, смелая девочка и в восемь-девять лет уже разыгрывала роль няньки своей будущей госпожи, в ожидании, пока будет ее горничною – Отец Машеньки умер на службе барину, от усердия к службе: простудился, наблюдая за какою-то перестройкою. Мать зачахла с горя и недолго пережила мужа. Дядя выписал сиротку к себе. Машеньке было тогда лет одиннадцать.

Года через три Виктор Львович возвратился жить в России, с малюткою Юринькою и десятилетнею Наденькою. Еще рано было определять к барышне горничную.

Да и сама будущая горничная была еще наполовину ребенок. Madame Lenoir сказала Ивану Антонычу на просьбу о взятии племянницы к должности при барышне: «Пусть ваша Машенька растет да играет; еще успеет наслужиться». – Машенька росла, и играла – еще в куклы. – «но стала больше любить приходить играть со своею будущей барышнею: четырнадцатилетней немножко уже стыдно играть в куклы, а все еще нравится. Лучше же всего ходить играть в куклы с барышнею; тогда никто не может пристыдить: „Экая большая, а играет в куклы!“ – „Это я не сама играю, я забавляю Надежду Викторовну“». – Так и стала идти жизнь Машеньки, все больше и больше в комнате маленькой барышни. – «Перестало мне нравиться играть в куклы, я взяла куколкою себе Надежду Викторовну, рассказывала Мери. – Ах, если бы вы посмотрели тогда на нее, какая она была у меня миленькая, веселенькая! С утра до ночи все наряжала б и причесывала б ее! – И терпеливая была девочка, сидела смирно, – сколько я ни причесываю, ни охорашиваю ее. – пока уже madame Lenoir велит перестать мучить ребенка. Невозможно было не привязаться к такому миленькому, кроткому ребенку…» И madame Lenoir видела, что Мери души не чает в своей будущей барышне; видела, что четырнадцати- пятнадцатилетняя нянька или горничная очень рассудительная, скромная девушка, полюбила ее, совершенно полагалась на ее ум, осторожность, заботливость. «Когда Наденька с вами, Мери, я спокойна. – говорила madame Lenoir. – Могу уйти, играйте себе».
– и уходила распоряжаться по хозяйству, разбирать дела прислуги, давать советы, поправлять ошибки старших… «Конечно, это жаль, что она так мало занималась мною в те первые два года. – говорила Мери. – Если б она построже всматривалась в меня тогда, то, может быть, я и не сделалась бы после такою дурною. Тогда, я думаю, еще можно было предотвратить развитие моих дурных наклонностей. Но у нее было слишком много хлопот: Алина Константиновна, со своими наивностями, – да и сам, Виктор Львович, с излишнею своею доверчивостью и щедростью к интриганткам. – пятьдесят человек прислуги, со своими ссорами, жалобами, всяческими дрязгами – и с серьезными надобностями в совете, помощи. – хозяйство в таком большом, роскошном доме… Эти хлопоты поглощали все то время, какое оставалось у нее от материнских забот о Надежде Викторовне и Юриньке. Иногда по целым неделям не выбиралось у нее полчаса свободы, отдохнуть за книгою… Конечно, если б она заметила, что надобно удерживать меня от дурного, не пожалела бы труда и нашла бы время, потому что очень любила меня. Но нельзя мне винить ее за то, что она не видела тогда этой надобности. Я казалась такою прекрасною, что и родная мать, у которой только и дела было бы, чтобы думать обо мне, не подозревала бы ничего дурного во мне, только радовалась бы на такую умную и скромную девушку. Что ж могла madame Lenoir? – Только хвалить и ласкать меня». Мери говорила это, думая об увлечениях, которым отдалась года через три, в Париже. Не знаю, как пошла бы ее жизнь, хуже или лучше, если бы можно было предохранить ее от свободного и чистого наслаждения. Правда, для девушки соединено с этим много огорчений, которых не испытывает молодой человек: его не оскорбляют за то, что он честно. – или даже не совсем честно. – ищет наслаждения: девушку бессовестно порицают и за самое безукоризненное увлечение: как она смеет иметь человеческие чувства, пока не переименована в замужнюю женщину? – но я все-таки не знаю, что легче и лучше для девушки: переносить упреки за повиновение непреодолимому влечению сердца и тела или стараться подавлять его аскетическими, полуаскетическими и вовсе неаскетическими средствами, которые все одинаково бессильны подавить его и одинаково вредны для здоровья.

Мери говорила об этом очень решительно: она испытала слишком много огорчений и страданий; поэтому слишком строго судит о своих увлечениях и жалеет, что не были замечены первые проявления ее чувственности, когда еще можно было бы запугать, удержать. Пусть она и права, не смею решать. Но она до несправедливости горько выражалась о себе, когда говорила, что на пятнадцатом, на шестнадцатом году «казалась» скромною. Когда она рассказывала об этом времени своей жизни без раздумья о более поздних увлечениях, то можно было видеть, что она не только казалась, но и была очень скромною девушкою до того самого времени, когда овладели ею мечты о лошадях в серебряной сбруе, кружевах и брильянтах. А это было с небольшим за год до отъезда за границу; когда они уехали за границу, ей был девятнадцатый год. – Однако пора спать. Допишу завтра.

Не только на шестнадцатом году она была, но и на семнадцатом оставалась очень скромною девушкой. От природы умная и серьезная, она была резвою и бойкою, но не могла быть легкомысленною, а ей было внушено, что ветреничать – это гибель. Организм еще не разгорался сам собою до сильных сладострастных ощущений, а возбуждать их искусственным образом она не умела; нервы были здоровы, голова занята делом или веселостями, сердце было спокойно. Сердце оставалось спокойно благодаря ее аристократическому положению. Она была слишком много выше остальной прислуги по своему родству, да и по своей должности. До отъезда Илатонцева за границу отец Мери был дворецким, мать – ключницей, дядя – камердинером, или, лучше сказать, обер- камердинером: здесь мы живем запросто, и он просто камердинер; в Петербурге у Ивана Антоныча два помощника, он начальствует по камердинерскому ведомству, а сам прислуживает барину лишь настолько, насколько находит нужным для собственной важности: нельзя же в самом деле, допустить молокососа до подавания сюртука Виктору Львовичу, зазнается молокосос. – так объяснял мне Иван Антоныч. – Когда господа переселились жить за границу, отец и дядя Мери стали управляющими домами. По возвращении Виктора Львовича дядя пожелал снова стать обер-камердинером; места дворецкого и ключницы оставались не заняты после отца и матери Мери: madame Lenoir сама заведовала хозяйством, и не было между прислугою чинов, равных Иван Антонычеву, кроме чина самой Мери. Горничная молодой барышни, она была неизмеримо выше каких-нибудь прислужниц Алины Константиновны. За ними могли волочиться молодые люди придворного штата, за Мери не могли посметь без ее собственного одобрения. – а его не было: проводя целый день около madame Lenoir, она привыкла к простоте, деликатности, – уже и сама умела довольно хорошо соблюдать в разговоре и в движениях непринужденность, а еще лучше умела понимать эти условия истинно хорошего тона. Молодые слуги их домашнего штата и такие же гости, бывавшие у ее дяди, не могли нравиться ей: и грубы и слишком ломаются. А гости Виктора Львовича не имели случаев приволокнуться за нею: madame Lenoir не позволяла ей соваться в ту, парадную половину дома, когда собираются гости. И нельзя было ослушаться: там дядя. И не было большой охоты ослушаться: девушка была и гордая и серьезная. Она знала, как любезничают господа со служанками: слишком свысока; потреплет по щеке, это милостивое внимание. Мери нимало не желала, чтобы гости обращались к ней с такими милостивыми вниманиями, какие нравились горничным Алины Константиновны.

Не было любезничанья, от которого разгорячался бы организм; сам собою он еще не разгорался: раздражать его она не умела. Нервы были крепки, характер серьезен, в голове не было ветреных мыслей. Не могло быть сильных сладострастных томлений: не от чего было быть им. Правда,

Мери с детства слышала много грубого, много скандального и рано стала довольно отчетливо понимать то, что слышала. Не только понимала, и видывала. Алина Константиновна, по рассеянности, некоторые служанки, тоже по простоте нравов и по большой привычке, делывали разные наивности, не осмотревшись хорошенько. Дядя Мери, его друзья и жены друзей были люди строгой нравственности и говорили всегда скромными словами, с прекрасною морализациею; но говорили очень много скандального. Конечно, не по любви к соблазнительным темам, а по необходимости рассуждать о характерах и отношениях лиц, от которых зависели. Подвластные не могут не заниматься жизнью и делами своих высших. Иногда Мери случалось слышать и ветреные разговоры горничных Алины Константиновны, других шаловливых молодых женщин из прислуги. Столько насмотревшись и наслушавшись, девушка на семнадцатом году не могла не воображать иногда сладострастных приключений. Но эти мечты не доводили организм до сильных волнений. Он был здоров и еще слишком молод, чтобы возбуждаться от одних мыслей. Должно быть, и мысли эти очень мало занимали ее. Это видно из того, что она засыпала, как ляжет, вскакивала с постели, как проснется. – это попадалось в ее рассказах. Помню, ей даже случилось как-то сказать: «до той поры, как влюбилась, я не знала, что такое бессонница». Так оно видно и по фактам ее первой влюбленности. Из них ясно, что Мери до той поры еще не испытывала сладострастных ощущений. – иначе не таково было бы начало ее первой страсти.

Прошло время детской беззаботности. Ум созревал, мысли о будущем стали идти дальше завтрашнего дня. Девушка стала думать о том, какая судьба ждет ее. Нельзя было не думать об этом: дядя говорил, что она уже невеста. Женихов еще не было: из тех молодых людей, которые могли бы делать предложения, ни у кого не могло быть сомнения в том, что получит отказ; так держала себя с ними Мери. А дядя не будет ни сватом, ни заступником. – напротив, одобрит отказ. Всем было известно, какие предположения у него насчет того, что всего умнее и лучше для племянницы ей следует располагать свою жизнь по жизни своей барышни. Пока Надежда Викторовна не выйдет замуж, Машеньке тоже надобно оставаться в девушках; такая должность ее при барышне, горничная. Барышня выйдет замуж, тогда горничной время выбирать жениха, и надобно будет постараться выбрать такого человека, который уже был бы сам по себе – или мог бы через женитьбу на ней стать тем же при молодом барине, чем находится она при барыне: первым лицом, доверенным лицом. – как была судьба матери Машеньки, так надобно желать и для Машеньки: быть ключницею, женою дворецкого; – Выходить замуж раньше барышни дело нерассудительное. Положим даже, что Машенька и не проиграла б через это ничего, пока Надежда Викторовна остается в девушках. Но кто же знает, какой будет муж у Надежды Викторовны? Годится ли ему в доверенное лицо муж Машеньки? Не понравился, расстроилась вся жизнь Машеньки. Не жить же Машеньке врознь с мужем, или не жить же мужу при Машеньке дармоедом; – или не быть же мужу Машеньки каким-нибудь лакеем или швейцаром. Значит, и Машеньке через мужа пришлось бы отойти от Надежды Викторовны. – другими словами, потерять свое счастье. Не годится делать иначе, как так: пусть прежде выйдет замуж Надежда Викторовна, тогда и выбирай себе мужа, Машенька. – такого мужа, который уже пользовался бы расположением молодого барина или мог бы получить его расположение. – Так рассуждал Иван Антоныч; и мнение его было так справедливо, что никто не мог не согласиться: точно, так оно и следует судить; умный человек Иван Антоныч, об этом нечего и говорить: умный человек, основательный.

Так думала и племянница. С детства ей было внушено, что ей предназначается такая судьба, и что так будет умнее всего, и что лучше этого не может быть ничего.

Мери оставалась убеждена, что ничего не может быть лучше этого, пока не умела думать своим умом. Потому-то и не могла она думать о женихах: еще рано. Потому-то и не было женихов: она еще не хочет идти замуж, и дядя не желает отдавать; нечего и соваться сватать. Мери была девушка умная и держала себя так, чтобы ни у кого не было мысли посватать ее. Дядя, как человек умный, видел, что она держит и хочет держать себя так. Но, тоже как человек умный, находил, что не мешает теперь все-таки почаще и посильнее внушать Машеньке, что именно так и следует ей держать себя. Надобно почаще, толковать ей это: ее лета стали такие, что надобно потверже помнить, как ей держать себя: «Твои лета; Машенька, такие, от которых у женщины зависит счастье на всю жизнь:, как в эти лета сумеет девушка позаботиться о своем счастье, так оно и пойдет» – и т. д. и т. д. – Иван Антоныч говорил очень умно. При таких разговорах нельзя было девушке не начать серьезно думать о своем счастье. Быть может, стала бы она думать о нем и без внушений дяди. Вероятно, и без них начала бы: уже с полгода она перестала сама для собственного удовольствия тянуть подольше игру с Надеждою Викторовною в куклы. Надобно же думать о чем-нибудь. А у нее стало и гораздо больше досуга думать: Надежде Викторовне было двенадцать лет, ученье пошло серьезнее, стало занимать довольно много времени в эти часы Мери нечего было делать, она думала и понемножку стала даже находить занимательным читать. Чтением ее, конечно, были романы; и конечно, романы или экзальтированные, или скандальные, или сказочные, вообще только плохие и пустые. И конечно, она воображала себя героинею всех самых удивительных приключений. Но пока это была только забава, девушка была умная, с положительным характером, и книги не могли оторвать ее от действительной жизнь. Она была так положительна и рассудительна, что даже и не пристрастилась к чтению: она не барышня, ей нельзя приучать себя сидеть по целым дням или не спать по ночам за книгою. Здравый смысл всегда был очень силен в Мери. Как теперь он не допустил ее пристраститься к романам, так прежде, и теперь, и после почти до самого конца ее парижской жизни, он не давал развиться в ней любознательности. Ребенка выучили читать и немножко писать; по мнению дяди, этого было довольно. Ребенок был и рад. С тем и оставался, когда приехала madame Lenoir. Она полюбила девочку. Девочка была очень даровита. Девочке был еще только четырнадцатый год. «Еще не поздно».
– подумала m-me Lenoir, сказала дяде, что приготовит его Машеньку быть гувернанткою, стала учить. Дядя приходил в восторг: гувернантка – это уже барышня: его Машенька будет барышнею! Но Мери оказалась ленивицею, рассеянною. Не только бросала книгу, как отвернется m-me Lenoir, пропускала мимо ушей и то, что рассказывалось ей. Все труды m-me Lenoir пропадали понапрасну. – «Как же ты не понимаешь, Машенька, что Шарлотта Осиповна хочет сделать тебе добро?» – укорял дядя. – «На что мне, дяденька? – возражала девочка. – Это барышням надобно учиться, а мне вовсе не нужно». – «Да если ты выучишься, ты сама будешь барышнею». – «Какою ж это барышнею, дяденька? Вы сам говорите, что настоящие барышни только богатые, а бедные хуже нас. Вы сами говорили, при Надежде Викторовне я буду жить так прекрасно, что и барышни будут завидовать мне». – Воспитанница была тверда в понятиях, внушенных ей. – тверже самого воспитателя с его помощниками и помощницами, такими же умными людьми и верными слугами и служанками. – тверже их в их образе мыслей, потому что сильнее их характером и умнее. Дядя сбился с толку, обольстившись пустым титулом барышни. Мери помнила, что лучше жить служанкою в изобилии, даже роскоши и великом почете, нежели барышнею без денег. Так и отбилась от учения, ненужного ей.

Поделиться с друзьями: