Том 2. Рассказы и пьесы 1904-1907
Шрифт:
— Хорошо, подожду. Спасибо вам, Люба.
Она опять усмехнулась.
— Это за что же? Какой вы вежливый.
— Вам это нравится?
— Не особенно. Вы кто по рождению?
— Отец — доктор, военный врач. Дед был мужик. Мы из старообрядцев.
Люба с некоторым интересом взглянула на него.
— Вот как! А креста на шее нет.
— Креста? — усмехнулся он. — Мы крест на спине несем.
Девушка нахмурилась слегка.
— Вы спать хотели. Вы бы лучше легли, чем так время проводить.
— Нет, я не лягу. Я не хочу теперь спать.
— Как хотите.
Было долгое и неловкое молчание. Люба смотрела вниз и сосредоточенно вертела на пальце колечко; он обводил глазами комнату, каждый
Если бы не знать наверное, он сказал бы, что уже был здесь однажды, — так минутами начинало все это казаться знакомым и привычным. И это было неприятно, так как слегка отчуждало его от себя и от своих и странно приближало к публичному дому с его дикой, отвратительной жизнью.
Молчать становилось тяжело. Спросил:
— Отчего вы не пьете?
Она вздрогнула:
— Что?
— Вы бы выпили, Люба. Отчего вы не пьете?
— Одна я не хочу.
— К сожалению, я не пью.
— А я одна не хочу.
— Я лучше грушу съем.
— Ешьте. Для того и брали.
— А вы грушу не хотите?
Девушка не ответила и отвернулась. Но поймала на своих голых и прозрачно-розовых плечах его взгляд и накинула на них серый вязаный платок.
— Холодно что-то, — сказала она отрывисто.
— Да, холодновато, — согласился он, хотя в маленькой комнатке было жарко. И опять стояло долгое и напряженное молчание. Из зала донеслись громкие, призывные звуки ритурнеля.
— Танцуют, — сказал он.
— Танцуют, — ответила она.
— За что вы, Люба, так рассердились на меня… и ударили меня?
— Так нужно было, вот и ударила. Не убила ведь, чего же спрашивать? — Она нехорошо засмеялась.
Девушка сказала: «так нужно». Смотрела на него прямо своими черными, окружившимися глазами, улыбалась бледно и решительно и говорила: «так нужно». И на подбородке у нее была ямочка. Трудно было поверить, что это ее голова — вот эта злая, бледная голова — минуту назад лежала на его плече. И ее он ласкал.
— Так вот как! — сказал он мрачно. Прошелся несколько раз по комнате, на шаг не доходя до девушки, и, когда сел на прежнее место — лицо у него было чужое, суровое и несколько надменное. Молчал, смотрел, подняв брови на потолок, на котором играло светлое с розовыми краями пятно. Что-то ползало, маленькое и черное, должно быть, ожившая от тепла, запоздалая, осенняя муха. Проснулась она среди ночи и ничего, наверно, не понимает и умрет скоро. Вздохнул.
Девушка громко рассмеялась.
— Что вас радует? — холодно взглянул он и отвернулся.
— Да так. А ведь вы действительно похожи на писателя. Вы не обижаетесь? Он тоже сперва пожалеет, а потом начинает сердиться, отчего я не молюсь на него, как на икону. Такой обидчивый. Будь бы он Богом, ни одной лампадки бы не простил… — Она засмеялась.
— А откуда вы знаете
писателей? Ведь вы ничего не читаете.— Бывает один, — коротко ответила Люба.
Он задумался, устремив на девушку неподвижный, тяжелый, как-то слишком спокойно разглядывающий взор. Как человек, проведший жизнь в мятеже, он и в девушке смутно почувствовал бунтарскую душу, и это волновало его и заставляло искать и догадываться: почему именно на него обрушился ее гнев? И то, что она имела дело с писателями и, вероятно, разговаривала с ними, и то, что она могла держать себя иногда так спокойно и с достоинством, и говорить так зло, — невольно поднимало ее и ее удару придавало характер чего-то значительно более серьезного и важного, чем простая истерическая вспышка полупьяной и полуголой проститутки. И, только рассерженный, но нисколько не оскорбленный вначале, — теперь, когда прошло уже столько времени, он вдруг минутами начинал оскорбляться — и не только умом.
— За что вы ударили меня, Люба? Когда человека бьют по лицу, то должны сказать ему, за что? — повторил он прежний вопрос хмуро и настойчиво. Упрямство и твердость камня были в его выдавшихся скулах, тяжелом лбу, давившем глаза.
— Не знаю, — ответила Люба так же упрямо, но избегая его взгляда.
Не хотела отвечать. Он передернул плечами и снова с упорством принялся разглядывать девушку и соображать. Его мысль в обычное время была туга и медленна; но, потревоженная однажды, она начинала работать с силою и неуклонностью почти механическими, становилась чем-то вроде гидравлического пресса, который, опускаясь медленно, дробит камни, выгибает железные балки, давит людей, если они попадут под него — равнодушно, медленно и неотвратимо. Не оглядываясь ни направо, ни налево, равнодушный к софизмам, полуответам и намекам, он двигал свою мысль тяжело, даже жестоко — пока не распылится она или не дойдет до того крайнего, логического предела, за которым пустота и тайна. Своей мысли от себя он не отделял, мыслил как-то весь, всем телом, и каждый логический вывод тотчас становился для него и действенным, — как это бывает только у очень здоровых, непосредственных людей, не сделавших еще из своей мысли игрушку.
И теперь, взбудораженный, выбитый из колеи, похожий на большой паровоз, который среди черной ночи сошел с рельсов и продолжает каким-то чудом прыгать по кочкам и буграм — он искал дороги, во что бы то ни стало хотел найти ее. Но девушка молчала и, видимо, вовсе не хотела разговаривать.
— Люба! Давайте поговорим спокойно. Надо же…
— Я не хочу говорить спокойно. Опять!
— Слушайте, Люба. Вы меня ударили, и так я этого не оставлю.
Девушка усмехнулась.
— Да? Что же вы со мной сделаете? К мировому пойдете?
— Нет. Но я буду ходить к вам, пока вы мне не объясните.
— Милости просим! Хозяйке доход.
— Приду завтра. Приду…
И вдруг, почти одновременно с мыслью, что ни завтра, ни послезавтра ему прийти нельзя, — явилась догадка, даже уверенность, почему девушка поступила так. Он даже повеселел.
— Ах, так вот как! Это вы за то ударили меня, что я пожалел вас, оскорбил своею жалостью? Да, глупо вышло… Правда, я этого не хотел, но, быть может, это действительно оскорбляет. Конечно, раз вы такой же человек, как и я…
— Такой же? — Она усмехнулась.
— Ну, будет. Давайте руку, помиримся.
Люба опять слегка побледнела.
— Вы хотите, чтобы я опять вам по роже дала?
— Да ведь руку, по-товарищески! По-товарищески! — искренно, даже басом почему-то, воскликнул он.
Но Люба встала и, уже отойдя несколько, произнесла:
— Знаете что… Либо вы дурак, либо вас действительно мало били!
Потом взглянула на него и громко расхохоталась:
— Ну, ей-Богу же, мой писатель! Совершеннейший писатель! Да как же вас не бить, голубчик вы мой!