Том 2. Республика Шкид
Шрифт:
А сам, понимаете, и с земли встать не могу. Сижу на земле, без сапог и портянками пот с лица вытираю. Упрел, понимаете… Упреешь!..
Через пять минут у ворот тачанка гремит. На паре. Кони такие чудные, так и бьются — прямо копытами землю роют! Меня положили на тачанку. Сеном всего обклали. Тепло, мягко…
Я, помню, глаза чуть-чуть призакрыл и слышу — товарищ Белопольский командует:
— В Луганск, до штаба командарма Буденного.
Тогда я голову поднимаю.
— Послушайте, — говорю, — и Зыкова тоже положьте.
И Зыкова
Тут кучер мой захлопал кнутом, тачанка дернулась, и я потерял память. Заснул, одним словом.
И, помню, вижу я сон.
Будто стоим мы в городе Елисаветграде. Будто у меня новые сапоги. И будто я покупаю у Ваньки Лычкова, нашего старшины, портянки. Будто он хочет за них осьмую махорки и сахару три или четыре куска. А я даю полторы пайки хлеба и больше ни шиша, потому что махры у меня нет. Я некурящий. И будто мне очень хочется купить эти портянки. Понимаете, они такие особенные. Мягкие. Из господского полотенца.
Я говорю:
— Полтора фунта я дам. Хлеб очень хороший. Почти свежий.
А Лычков говорит:
— Нет… К богу!
Ну, я не помню, на чем мы с ним сторговались, но все-таки я их заимел. Я их купил, эти портянки. И стал наматывать на ноги.
Мотаю их тихо, спокойно, а тут вдруг товарищ Заварухин идет. Идет он будто и пуговицы на гимнастерке считает. И так говорит:
— Трофимов, до нашего сведения дошло, что ты на ногах имеешь мозоли. Это верно?
— Так точно, — говорю. — Есть маленькие.
— Ну вот, — говорит. — Наш особый отдел решил тебя по этому поводу расстрелять.
Я говорю:
— Как хотите, товарищ Заварухин. Это, — я говорю, — товарищ Заварухин, ваше личное дело. Можете расстреливать.
И начинаю, понимаете, тихо, спокойно разматывать свои портянки. Сымаю портянки и думаю: «Н-да! Бывает в жизни огорченье…»
А тут я проснулся.
Лежу в тачанке. Тачанка стоит почему-то. Темно. Мост какой-то или застава. Мой кучер сидит на передке и курит.
А рядом Зыков.
Хрипит мой Зыков из последних сил, и все лицо у него, подумайте, в крови. Из виска так и булькает. Так и клекочет.
Хотел я подняться и кучеру сказать, чтобы чего-нибудь с ним сделали, но мне так страшно стало, что я обратно без памяти упал. И обратно заснул.
А второй раз проснулся уже в другом месте.
Лежу я в мягкой постели. Над головой у меня лампочка тихо горит. На животе чего-то лежит горячее, пузырь какой-то, а рядом на стуле сидит такой рыжеватый дядя в белом переднике.
Я говорю:
— Ты кто, рыжий?
Он говорит:
— Я доктор.
— А я?
— А ты в лазарете. Ты больной. Лежи, пожалуйста, и не двигайся. У тебя только что в желудке нашли сургуч, чернила и еще кое-что.
Я говорю:
— Так. А бумагу нашли?
— Да, — говорит, — очень много.
Я говорю:
— Всё поняли?
— Что? — говорит.
Я говорю:
— Всё разобрали, что там
написано было? Или что-нибудь смылось?— Да нет, — говорит. — Эта бумага превратилась в сплошную массу.
— Жалко, — я говорю.
Он говорит:
— А тебе теперь нужно лечиться. Тебе нужно серьезно и долго лечить свой живот. На вот, — говорит, — скушай, пожалуйста, на всякий случай пирамидону.
Я съел. Он посидел, поправил пузырь и ушел.
Я повернул голову. Поглядеть, что тут такое происходит. И вижу — лежат больные. Спят. Кое-кто стонет. Кто-то бормочет во сне. А через две койки от меня, у самой печки, вижу — знакомая личность.
Представьте себе — Зыков!
Но только — что он такое делает?
Башка у него забинтована. Один нос торчит. А он, этот Зыков, свесился с койки и чего-то на полу делает. Что-то пихает в щелку.
Я говорю:
— Зыков!
Он свои полбашки поднял и говорит:
— А?
Я говорю:
— Чего, — говорю, — ты там делаешь?
— Я?
— Ну да, — говорю. — Ты!
— А я, — говорит, — это пирамидон туды пихаю. Мне, — говорит, — понимаешь, он до чертовой матери надоел. Пирамидоном, — говорит, — наверное, во всех армиях лечат. Я думаю, доктора еще до рождества Христова солдат пирамидоном кормили.
— Чудак! — говорю.
Потом спрашиваю:
— Ты жив?
— А то нет? — говорит.
Я говорю:
— Рад?
— А то нет? — говорит. — Чучело тамбовское!..
Ну, хотел я его как следует обругать, хотел даже в него подушкой кинуть, но вдруг ослаб, ослаб, понимаете, задрожал и тюкнулся на эту самую подушку. И заснул.
А проснулся от солнца. Это уж утром было. Горячее солнце хлещет мне прямо в глаза. Я отворачиваюсь, помню, повертываю голову и вдруг вижу — знакомое лицо.
Такой невысокий, плечистый дядя с усами стоял в дверях и смотрел на меня.
Понимаете, я его сразу узнал. Хоть и не видел ни разу, а узнал.
«Ох, — думаю, — братишка наш Буденный! Какой ты, с усам…»
А он — сам с усам — подходит до моей койки, снимает свой громоотвод и говорит:
— Ну, здорово!
Я приподнялся немного и говорю:
— Товарищ Буденный… — Я поперхнулся даже. — Товарищ Буденный! Особый отряд товарища Заварухина окружен неприятелем. Слева, — я говорю, — теснит Шкуро. Справа теснит Мамонтов. Нет, — говорю, — слева Мамонтов… Слева, — я говорю, — Улагай… Извиняюсь, — говорю, — справа Улагай…
Я забыл. У меня в голове, понимаете, все спуталось. Я замолчал. И лег.
А товарищ Буденный, помню, положил мне на лоб ладошку и говорит:
— Жар начинается. Необходимо поставить компресс.
Но я тут вспомнил чего-то, поднялся опять через силу и говорю:
— Товарищ Буденный! Позвольте вам познакомить моего друга — Василий Семеныч Зыков. Первый герой на земном шаре.
Смеется Буденный и говорит:
— Это который герой?
— А тот, — я говорю, — у которого полбашки завязано. Вота он вам улыбается.