Том 2. Семнадцать левых сапог
Шрифт:
Почему так бывает, что, сколько бы ни пролежало в земле убитое насильниками тело, его обязательно кто-то как-то обнаружит и виновник-убийца понесет заслуженное возмездие… Есть в этом какая-то зловещая закономерность…
Шел третий и последний день нашей встречи… Через два часа Алеша должен был уйти в часть, а оттуда уехать на аэродром. Он был десантником.
Алеша, как всегда, старался привести в порядок мое имущество, то, что я сама не могла сделать: подбил набойки на мои сапоги, укоротил шинель и возился с вещевым мешком, пришивая оторвавшуюся лямку. Он прикрепил лямку, встряхнул мешок, и, не знаю откуда, не знаю почему, из него выпало твое письмо. Ничего не подозревая, увидев знакомый почерк, Алеша стал его читать. Что я могла сделать? Выхватить письмо? Но как бы я объяснила свой поступок Алеше? Вот оно,
«Родная! Я чувствую, что схожу с ума. Почему ты не пишешь мне до востребования, почему пишешь мне и Татьяне Сергеевне общие письма? Я бегаю на почту, простаиваю там огромные очереди, и все зря. Лиза, Лиза, неужели все было сон или обман?! Неужели я так ошибся, и глаза, губы, руки лгали мне? Или тебя опять мучает совесть? Меня охватывает бешенство, когда я думаю о том, что у него больше прав на тебя, чем у меня. Я ждал встречи с тобой всю жизнь…»
На этом листок заканчивался, второй листок я сожгла вместе с конвертом, а этот как-то завалялся. Вообще сжигала я все твои письма: боялась, что если меня убьют и вместе с Алешиными письмами найдут и твои, то еще, чего доброго, отошлют Алеше… Я их сжигала…
В эту минуту начался артиллерийский обстрел нашей деревни. Мина разорвалась метрах в двухстах на косогоре, следующая – ближе. Накрывали именно тот квадрат, на котором были мы с Алешей. Бежать к окопам было поздно, к землянке – слишком далеко.
– Ложись! – крикнул Алеша и с силой толкнул меня на землю. Сам он упал рядом. – Давай ползти к погребу!
Когда нам осталось только спрыгнуть в темную яму, прямо над нашей головой пропела мина. Я рванулась назад, чтобы прикрыть своим телом ползшего за мной Алешу. Я упала на него, и тут же мина разорвалась. Нас засыпало землей и оглушило. Следующая мина разорвалась прямо в погребе. Алеша схватил меня на руки, побежал в сторону нашего медсанбата. И это спасло нам жизнь. Я была ранена. Заслонив собой Алешу, я не спасла его от смерти. А наоборот, будь он тогда ранен, он, вероятно, остался бы жить, но я, спасая его, обрекла его на гибель. Если бы тогда, раненого, вместо меня его отправили в госпиталь, то он мог остаться живым. Какой злой, какой коварной бывает жизнь! Ко мне она никогда не была доброй.
Алеша бежал со мной к землянке, а вокруг рвались мины, и ни один осколок даже не оцарапал его. Сто смертей обошло его для того, чтобы умереть ему через несколько дней в ужасных пытках в тылу у немцев. У меня на сердце камень – твое проклятое письмо. А может быть, он и не думал о нем, ведь перед тем, что пришлось ему испытать, все это так мелко. Но тогда, возле той хаты с чернобривцами, он как предательство остро пережил мою измену, я видела это.
Я теряю нить, я все время теряю нить. Алеша добежал со мною до землянки лазарета, врач сделал мне наскоро перевязку и сказал, что рана тяжелая и меня необходимо отправить в тыловой госпиталь. Меня решили эвакуировать на самолете. Я потеряла много крови, но все помнила, все видела, все замечала, только все вокруг казалось мне нереальным. Буквы письма вырастали, и давили меня, смеялись в лицо, и больно били, собравшись вокруг меня хороводом, и злобно приплясывали. Это был бред, но бред реальный – я была в полном сознании. Я старалась Алеше все объяснить, но он прикрывал мне рот пальцами, которые я целовала, и просил:
– Лизонька, молчи, тебе нельзя говорить, надо сохранить силы.
Но меня невозможно было заставить молчать. Я не могла больше откладывать наше объяснение, откладывать дальше было нельзя.
«Как же мы расстанемся?» – думала я и снова, задыхаясь, просила:
– Алеша, наклонись ближе, Алеша, послушай…
Он снова закрывал мне губы пальцами, но, поняв, что я не успокоюсь, пока мы не объяснимся, спросил:
– Ты меня любишь?
– Да! Да! Тебя одного, только тебя! – обрадовалась я и закашлялась.
– Теперь все. Слышишь, все! Я больше ни о чем не знаю и знать не хочу. Я знаю главное и очень счастлив. И чтобы я был всегда счастлив, ты должна выздороветь! Поняла?
…Потом был госпиталь в большом северном городе. Там ночью не было затемнений, будто на свете не было бомбежек. Только мы, раненые, да отсутствие мужчин в городе, да мальчишки и девчонки – рабочие, которые
наравне с женщинами каждое утро шли на заводы, – только это и говорило о войне.Теперь ты понимаешь, почему я вам ничего не писала ни о свидании с Алешей, ни о своем ранении. Маме я писала – там, на фронте. Я как-то забыла обо всех ее нелепостях и снова, как в раннем возрасте, тянулась к ней. И письма ей писала очень часто, и плакала над ее каракулями.
Я еще не ходила, а только сидела в кровати, когда она, не знаю, каким путем добравшись, заявилась в госпиталь. Приехала мама и как-то нарушила мой тихий мир. Думать о ней, вспоминать ее было гораздо приятнее, чем видеть – шумную, хвастливую, с громкими рассказами о том, как бойко пошел кофе, как она победила в споре своих товарок и они начали торговать у эшелонов и что теперь они объединились все трое: одна варит, другая таскает, а она продает, у нее ловчее всех идет дело с продажей. Рассказывая, она всегда все представляла в лицах, и слушать о том, что к Верке теперь ходит лейтенант, что он ей приносит, что говорит, что Верка ему отвечает и как она, мама, все выгодно покупает: и сахарин, и сухие сливки у какого-то завхоза Петьки, – слушать все это мне было неинтересно и стыдно. Лучше бы она молчала, сидела рядышком и молчала, вся такая теплая, мягкая, ласковая, пахнущая ванилью. (Где-то по дешевке она купила очень много ванили и теперь сыпала ее мне в кашу, чтобы она была вкуснее, и сама вся пахла ванилью.)
– Жизнь такая, такая жизнь… Трудно, вот люди и приловчаются, – любила она повторять…
Что ж, в чем-то она была и права. Позже этот Петька погиб, спасая от пожара продовольственный склад. Этот самый Петька, который продавал ей по дешевке сахарин и сухие сливки, когда в склад попала бомба, вынес на себе из огня несколько десятков мешков муки и погиб. Все это так. Но лучше бы она молчала, а она говорила, говорила, говорила. Вся палата слушала ее рассказы, а я краснела, сгорая от стыда. Это очень плохо, когда детям приходится стесняться своих родителей. Очень плохо!
Утомив меня порядком, мама, наконец, уехала. Прошло всего несколько дней, и я снова стала по ней скучать и с нетерпением ждать от нее писем. От Алеши тоже ничего не было. Я писала, писала ему, словно бросала камешки в глубокую реку, – ответа не было.
Однажды в палату вошла нянечка и протянула мне письмо. По чувству тяжести, неловкости и какой-то дикой, звериной радости, радости вопреки моему сердцу и рассудку, еще не взяв письмо, я уже знала, что оно от тебя. И не ошиблась. И снова, стоило мне развернуть эти белые листки, где в красивых синих буквах была твоя воля, твое желание, твой ум, я стала бессильна, и вся моя борьба с собой и желание забыть тебя показались мне кукольной игрой. Все было по-прежнему. Нет, не по-прежнему: если бы было можно, я бы поползла к тебе, не пошла, а именно поползла – такое у меня было чувство. Ползла бы тысячи километров, только бы увидеть тебя, услышать твой голос, увидеть твои руки, глаза…
Позже приехала Татьяна Сергеевна. Я уже тогда начала вставать с постели. Она приехала неожиданно, так же, как мама, приехала, чтобы увезти меня домой. Так вы с ней решили без меня.
– Лиза, ты получаешь от Алеши письма? Вот уже четыре месяца я о нем ничего не знаю, – это были первые ее слова.
Вместо ответа я заплакала. Она очень испугалась.
– Нет! Нет! Алеша жив, я его видела! – заторопилась я и рассказала все о нем и о нашей встрече, только о письме у меня не хватило духу рассказать. Татьяна Сергеевна повеселела, хотя что значило, что четыре месяца назад я видела его и он был жив и здоров. И все-таки это как-то успокаивало нас обеих. Еще до приезда Татьяны Сергеевны я узнала потрясшую меня глубоко новость – я буду матерью, у меня скоро будет мой и Алешин ребенок.
Я была очень рада видеть Татьяну Сергеевну, да и она тоже не меньше меня радовалась. Я никак не решалась сказать ей о предстоящем событии. А когда сказала, Татьяна Сергеевна заплакала громко, радостно, неудержимо. Мы улыбались друг другу и ревели. Мое сообщение придало Татьяне Сергеевне сил, молодости и веселья, она на глазах преобразилась – стала самоуверенней и в то же время проще и роднее.
Но все было совсем не так просто, как мне тогда казалось. И ребенок, даже очень любимый ребенок, не властен был над миром чувств – это разные государства со своими границами и своими законами.