Том 2. Статьи и фельетоны 1841–1846. Дневник
Шрифт:
Перечитывали наши письма 1835-36 годов. Хороши все эти звуки и песни любви, как давно неслыханная национальная песня, а уж сколько прожито с тех пор! Эта восторженная любовь, полная юности и романтизма, перешла в иную форму, более истинную и действительную, но не так радужно и ярко светлую. Читая, навертывается улыбка – переносишься в те времена, завидуешь им и чувствуешь, что теперь совершеннолетнее. Эти шаги в совершеннолетие считаются потерями душами нежными. Трезвый взгляд очень труден, так же, как консеквентность своим началам. И истинно тяжело, кого судьба наградила страшной логикой и когда у него нет недвижимого имения, куда он не пускает мысль.
9. «Histoire de la contre-r'evolution en Angleterre» par Ar. Carrel. XVI век начал в границах реформации эманципацию Европы от христианства, нельзя было миру феодальному и католическому без боя уступить, тем более, что и сами реформаторы и все секты противупапские, кроме малых исключений, не отделались от феодализма. Распутный Карл II и отвратительно ограниченный Яков II были органами этого прошедшего, ищущего себе места в мире, явно отрекшемся от него. Разница притеснений и ужасов Якова с нашим состоянием огромная, там есть партия за него, у нас только повиновение из невежества и выгоды. У нас власть не имеет партии proprie sic dictum [297] . Абсолютизм в Европе хотел обоготворить историческое начало монархической власти, у нас императорство одной стороной в противуположности с историей, оно эманципационно по петровскому элементу и притеснительно во имя силы, на которую опирается, во имя грубой материальной силы. Яков II прямо боролся, и с ним боролись, там были права на борьбу, ему бог знает каких трудов стоило сделать судебную власть подлою, у нас понятия нет о праве вне произвола. Там насилие, революция, абнормальность – у нас обыкновенный порядок дел; оттого там человек шел на плаху невинно, но мог высказать это, у нас молча и немо казнили бы его, у нас не усомнились
297
в собственном смысле слова (лат.). – Ред.
298
режим террора (франц.). – Ред.
10. Феодальный быт и управление развились органически из элементов народных и исторических, и развились во всей силе и красе с чрезвычайной многосторонностью и последовательностью. В нем и им развиты католицизм и рыцарство, романтизм и общины. Но стремительно развивающийся дух Европы в несколько веков изжил романтико-феодальное содержание, остались формы, да и те должны были ждать видоизменений – час христиано-германского мира наступал; он делался тесен для вновь развивавшихся идей – революция за революцией начинают с XV столетия громить феодальное statu quo [299] . Реформация начала освобождение от католицизма и вместе с тем от христианства. Считают после Реформации одну политическую революцию, состоящую в освобождении народов от власти, приобретении прав и пр., – но параллельно с нею шла другая революция, ниспровергавшая с другого конца все феодальное устройство – развитие центральной власти, абсолютизма; абсолютизм, для прикрытия своей новизны, революционности, назвал себя историческим, повел свое начало от времен доисторических, но это чистая ложь. Абсолютизм центральной власти относительно феодального устройства так же революционен, как либерализм, и политический характер деспотизма Людвига XIV не имеет той религиозной связи с народом, с государством, как власть королей в средние века.
299
Здесь: строй (лат.). – Ред.
После Вестфальского мира разработался новый элемент, сделавшийся преобладающим до французской революции, – это дипломатия и политика, основанием их – эгоизм и плутовство; все делалось, как у игроков с подтасованными картами, народный голос становился не нужен, самый голос чести, сильный в средние века, умолк. Народы управлялись дворами. Там гнездились торгаши народной крови и благосостояния, делили земли, присоединяли чужое, отчуждали свое полицейскими распоряжениями, поддерживая их в случае нужды армиями. Постоянные армии (учреждение антифеодальное) сделались величайшей опорой централизации и всех увеличений королевской власти. Но, разъединенная с народом, власть эта становилась более и более оскорбительною и должна была, пройдя грязным периодом публичной безнравственности и разврата, пасть, если не везде фактически, то везде во мнении. Миновало с дипломатией и дворами то величавое, видневшееся на челе царей средних веков, о чем Шекспир так прекрасно сказал: «И океан не смоет елея с чела моего». Цари, окруженные непреклонными, гордыми герцогами и вассалами, – тогда они были необходимы и в них веровали, и они веровали в себя (какие бы индивидуальные отступления ни были). Рыцари стали дворовыми людьми, челядью королей. Обман и ложь считались не пороком для власти; а рядом реформация подталкивала детские верования, уму, мысли дано было уважение. Французская революция является совершенно последовательным вторым отрицанием феодализма. Центральная власть отреклась от народа и аристократов, оставя божественность короля в пользу его. Французская революция была тем же действием со стороны масс; она доказала небожественность власти и замкнула приготовительную эру перехода в новый мир. В наше время фактически, по старой памяти, многое стоит – но дряхлое, оглупевшее, как Талейран в последние годы, представитель этого былого. Плутовство в дипломатии осталось мерзкой привычкой – оно невозможно. Это изнашивание форм, некогда прекрасных, есть признак сильной жизни, это, говоря языком философии, та великая трансценденция der "ubergreifenden Subjectivit"at [300] человечества, из которой состоит история. Народы, слабые внутренними началами, бедные жизнию и мыслию, как Китай, Персия, века живут под одной формой, и им она довлеет.
300
перехватывающей личности (нем.). – Ред.
11. XVIII век начался в мраке страшных событий, которыми окончивался христианский мир. Людвиг XIV давил полстолетия почти всю Европу, он уже совершил отрицание былого бессознательно и был просто деспот, тиран. Его назвали великим, потому что современники его, за исключением Вильгельма III, были малы и низки. Читая об нем, меришь наглазно, сколько мы подвинулись; для Европы теперь все это невозможно, у нас хотя возможно, но уже дико. Гонение гугенотов, уничтожение целых городов, обманы и пронырство в сношениях с союзниками – это величие. Хороша и Германия того века. ОднаАнглия и Голландия искупали тогда человечество, и ими успокоивается взгляд, останавливаясь на Вильгельме III. Англия велика своим предварением в политическом воспитании всех народов. Около Людвига составилась атмосфера подлости, все в ней было подло: Боссюэт и Кольбер, литература и церковь, войско и парламент – всё были лакеи, едва кое-где вырезывается величественная в своей кроткой простоте фигура Фенелона. Вильгельм III был не тори и не виг. Наполеон еще более был вне всех партий. В этом свидетельство их превосходства над современниками, они глядели обширнее, они вышли из пробитых полей на свежую дорогу. Сверх того, в этом глубокий такт действительности. Партии сердятся на таких людей, они кажутся изменниками с обеих сторон, чаще всего они бывают правее обеих сторон и именно потому не могут принять `a coeur [301] все увлечения которой-нибудь. Есть другого рода люди, которые потому не принадлежат к партии, что или это не сурьезно, что они ниже всеобщих интересов, – например, Талейран, – или гнусно ячны и подчиняют подлому расчету интересы общие – например, Фуше. Но мы говорим об истинных деятелях в истории. Иметь свою теорию, свои твердые, однажды оконченные стремления и цели – так же негодно в политической деятельности, как в науке. Кромвель говорил: «В перевороте всех дальше уйдет тот, кто не знает, куда идет». Он на себе доказал истину этих слов. Само собою разумеется, что есть краеугольные начала, общие тенденции, очень сознательные и очень сознанные, – но лишь бы не было требования осуществить их по субъективному мнению, надобно дать волю обстоятельствам и, выразумев их указание, стать во главе их, покоряясь им - покорить их себе; это принесение на жертву мнения, неговоря о прочем, совершенно законно уже потому, что я смотрю на предмет с известной точки, а событие, развивая его, развивается вследствие всех сторон. Самый трогательный пример вреда от настроений – Лафайет. Это идеализм в политике. Человек жизни идет до конца, до последних следствий. Человек рефлексии и теорий не идет дальше грани, поставленной им самим, и тут всегда, при благороднейшем стремлении, при безусловной чистоте, при таланте, он тормозит ход происшествий, а так как гора крута, его расшибает, как Жиронду. Ни Робеспьер, ни Наполеон не могли иметь предварительно определенного плана действий; они были живые органы, отдавшиеся событиям, участникам и развивателям их, и, наоборот, развивались ими. Наполеон раз в жизни был с arri`ere-pens'ee [302] , противуположной духу обстоятельств, он, по собственным словам его, понял, что надобно надеть республиканскую шапку, а вместо ее он надел ток с перьями Карла Великого – Ватерлоо было ответом на эту ошибку. Но нелегко уразуметь, сродниться с своим временем так, чтоб понимать его, следить за ним, забегать и не потерять ни своего, ни того, что видоизменяет его. После легко обсуживать ошибки, – события прошедшие, – как труп рассеченный ясно показывает, где причина смерти; но когда они живы – одному острому глазу доступно внутреннее строение из-за цвета и пара страстей и односторонности.
301
близко к сердцу (франц.). – Ред.
302
задней мыслью (франц.). – Ред.
13. Нет скорбнее и грустнее чувства, как несчастно верный взгляд на вещи, снимающий с них наружный покров, удовлетворяющий других в том случае, когда не токмо нет возможности действовать на вещи, но даже нет средства показать другим, что они заблуждаются. Это особное положение, неверие в то, чему верят другие, неразрывная с ними горькая ирония и досада давят душу, живую и раскрытую. Взгляд этот
от общего переходит к лицам, и тут еще хуже, он безжалостно вскрывает их, указывает неподложные точки помешательства их, к которым они приросли, – и становится больно за современного человека. Как мало целых, трезвых натур! Иной и трезвее других разумом, эстетическим чувством, да характеру ни на грош. Не признак ли это несовершеннолетия?Читал «Von der "asthetischen Erziehung der Menschheit» Шиллера. Великое и пророческое творение, оно, как Лессингово воспитание человечества, предупредило многим свое время. Шиллеру не отдавали в последнее время достодолжного; письма эти писаны в 1795 или около – тогда едва начинал писать Шеллинг. Шиллер пошел с точки зрения Канта, а какие сочные, жизненно прекрасные плоды, – он далеко перешел взгляд критической школы. Тут, как в некоторых страницах Гёте, первые аккорды, поэтические и звучные, новой науки (Фихте он изучал, ссылается на него).
16. Schlosser, «Geschichte des XVIII Jahrhunderts». Великий XVIII век начался с такой же крайности, как окончился, но вовсе в противуположном смысле. Самодержавие, достигнувши полного развития, взяло на себя показать немыслящим массам всю нечеловечность свою, оно обезумело и в каком-то буйном опьянении, по горло в крови, развратное и наглое, показало, чего можно ждать от нелепого переноса всех прав на одно лицо, которому нет преград. Оно разорило народы, не умея защитить их, оно поглотило несметные богатства, не сделав улучшений; оно пировало, плахой и цепями останавливая голодный крик страждущей толпы. Толпа заслуживала такого воспитания. Что может лучше характеризовать этот период, как война за испанское престолонаследие и потом за австрийское? Около десяти лет Европа облита кровью, государства разорены, города уничтожены, армии погублены – из чего, где интересы бойцов? Из того, чтоб втеснить народу полубезумного меланхолика, чуждого по нравам и по происхождению, в короли, нисколько не заботясь, хочет ли его или нет народ. Чтоб увенчать тупость подобной войны, судьба сшутила, призвав его соперника – лицо, столь же ничтожное, – смертью брата на другой трон. С какою наглостью делят и переделивают кровавые куски испанской монархии, какое право, какой смысл? Идея законности наследия одна выдвигается вперед, это неблагородный бой у гроба о достоянии покойника, миллионы людей доставляют это достояние, а с ними обращаются, как с стадами. Вот к чему пришел христианский мир, вечно стремившийся к недосягаемому идеалу, невозможному и мечтательному. А массы – массы смотрели, оцепенелые от ужаса, и не могли в себе победить застарелую болезнь ума, привязывавшую их к династиям. Жалкая Германия выпила всю горечь позора в бедствий, ее династы валялись в грязи, нанимаясь к Людвигу XIV или императору; опозоренные, они утопали в разврате и пили по капле кровь глупых народов, не умевших даже негодовать. Династы занимались церемониалами и дипломатией, никогда не подумавши о том, что делается у них под ногами. Может, этот remue-m'enage [303] пригодился для будущего, растолкал народы, занес зародыши человеческих идей в косные классы – живой организм европейский все претворил и переработал, – но из этого нельзя ни йотой уменьшить печать позора абсолютической эпохе. И не умели видеть народы возле стоявшую Англию, возле стоявшую Голландию – слепота несовершеннолетия, детского взгляда только излечивается временем. Северная война не лучше. Собственно цель, интерес был у Петра I, и Петр I тут, как Фридрих II после, не принадлежит к стае самодержцев начала XVIII века. Во-первых, они революционеры, во-вторых, гениальные люди; они шли своей дорогой, во многом впадали в ошибки, но имели интересы великие, – результаты, до которых достигли, гигантские. Петр, с наружностью и с духом полуварвара, но гениальный и незыблемый в великом намерении приобщить к человеческому развитию < 1 нрзб.> страну свою, очень странен в дикой грубости своей, возле изнеженных и утонченных Августов et Cnie. Человек, отрекшийся от всего былого страны своей, покрасневший за нее и кровью водворявший новый порядок, имеет в себе что-то революционное, хотя и на троне, и в самом деле в нем даже нет требований на феодальное поклонение, на церемонность и пр., общую всем в то время. Он схватил европеизм в Голландии – лучший источник того времени, он принадлежал новой Европе, внедрял ее, как варвар, но правительство втолкнул в колею, вовсе не похожую на европейских династов, хуже и лучше, наверное, не так же. Материальный, положительный гнет, не опирающийся на прошедшем, революционный и тиранический, опережающий страну – для того, чтоб не давать ей развиваться вольно, а из-под кнута, европеизм в наружности и совершенное отсутствие человечности внутри – таков характер современный, идущий от Петра. Тем не менее лицо его велико в этом веке, и мысль его велика, она еще не совсем исполнилась, но, вероятно, будет и ей осуществление. Петр, как только почувствовал силу, замешался в большую часть европейских интриг, принял участие, подал голос, посылал войска, справедливо и нет, но Европа приучилась к имени России, и Россия была втолкнута в семью европейских народов. Россия и Пруссия – два свежие элемента для развития, Пруссия – королевство послереформационное, ей в основе не феодальная мысль, но нельзя не согласиться, что в ее начальном развитии ужасная прозаичность и ее гений – прозаик Фридрих II. Странно видеть, как капральской палкой и мещанским понятием об экономии в Пруссии, кнутом и топором в России вселяется гуманизм. Дурные средства непременно должны были отразиться в результатах. Пруссия бездушна и zu n"uchtern [304] . Германия вообще, потративши всю силу на бой за религию, на Тридцатилетнюю войну, ниже всей Европы в развитии гуманном. Как согласить такую почву с литературой, вскоре имевшей Лессинга, Гёте и Шиллера?
303
суматоха (франц.). – Ред.
304
слишком трезва (нем.). – Ред.
21. Посещение Фил., – оно мне было дорого сверх личных отношений, потому что показывает жажду людей сообщаться, обновляться, передавать свое; сто верст скверной дороги и три дня – жертва, которую даром не делают, особенно люди, делающие это не от пустоты и скуки. Такие вещи иногда если не мирят, то укрощают мою нелюбовь к нашему обществу. Письмо от Огарева из Bagni di Lucca – и хорошо. Главное, в нем не видать горизонта. Ничего не может быть страшнее, когда в человеке виден горизонт, – с ним нет полной свободы, нет той бесконечности симпатии.
23. В начале XVIII столетия твердо и мощно стоит мир христиано-самодержавный, феодально-монархический. Внизу бессознательная толпа за все страдает и плотит, вверху власть par la gr^ace de Dieu [305] , поддерживаемая дворянством и войском. Он не боится, да и где его состоятельные враги, неужели несколько литераторов? А между тем червь гробовой уже точит этот мир; страшное дуновение Англии, два раза освобожденной и, наконец, вышедшей лучшими умами из религиозной односторонности, веяло скептицизмом и рассудочным движением на Францию и вызывало людей, далеко ушедших вперед с легкой руки английской пропаганды – Монтескье, Вольтера etc., etc. Как слаб был этот твердый существующий порядок! Его сила и мощь были призрачны; так сгнивший пень стоит, будто силен и здоров, сгнивши и превратившись в землю внутри. Замечательно, что антихристианская пропаганда развивалась вместе с рядом либеральных идей в Англии и Франции в аристократии, которой сила только и зависела от того же феодально-религиозного воззрения, которое подрывалось. И возможно ли было мечтать, что после этих ударов христианство и феодализм еще живы? Толпы тогда были изъяты движения, но Руссо дал иное направление развитию.
305
божьей милостью (франц.). – Ред.
27. Судьбы Германии жалки и пошлы в XVIII веке. Ее аристократы – всё-таки мещане, cela n’est pas du comme il faut [306] , нет грации, нет благородства. И отвратительные кретины, царствовавшие, не занимаясь, разоряя, уничтожая в глупой роскоши свои народы, заставляют дивиться, откуда взялись целые поколения дураков и мерзавцев на троне и около, и еще более дивиться этой кошачьей живучести немцев, которых разоряют, разоряют – и войной, и войсками, и налогами, и фальшивыми деньгами, и таксами, и всем на свете, – а они всё с голоду не мрут. Вот великие результаты картофельной экономии. Безнравственность в Германии доходила до высшего предела, ни малейшей тени человеческого достоинства. Крепости набиты арестантами, гонения за религию, гонения за стихи, гонения за дерзкое слово об министре – все это тихо, без шума, и народ ничего. Были и в других землях ужасы в половине XVIII века, например, английский парламент страшно наказал шотландское восстание, но там это абнормальность, а тут все это в порядке вещей. Ученые и духовенство – первые клевреты власти. Французы, сгнетенные деспотизмом Люд<вига> XV, гнушались немецкой подлостью. Во Франции чувствуется веяние нового духа в каждом литературном произведении, там читаешь, улыбаясь, видя, как эти люди пляшут на шаг от пропасти, по другую сторону которой Франция обновляется. В Германии нет ни одного луча света, там один либерал – Фридрих II, самодержец Пруссии. И как подумаешь, что едва 75 лет прошло, как Европа спала в унижении, едва пробуждаемая благовестом водворителей нового мира, и взглянешь на современное ее состояние, далекое от достижения, но тем не менее развитое потребностию, – невольно благоговейный трепет уважения к человечеству обнимает душу. Велика французская революция. Она первая возвестила миру, удивленным народам и царям, что мир новый родился – и старому нет места.
306
они не принадлежат к порядочному обществу (франц.). – Ред.