Том 2. Студенты. Инженеры
Шрифт:
Карташев сидел облокотившись и молчал.
— Я думаю, что для всех было бы лучше поскорее избавиться от такого, как я…
— Ты думаешь? Если бы ты немножко больше любил тех, кто живет тобой, ты думал бы иначе… Я приезжаю к тебе за две тысячи верст, и ты не находишь ничего лучшего, как издеваться надо мной… Я старик… Показываешь, как ты водку пить научился…
Дядя дрожал, голос его дрожал, руки дрожали. Карташев встретился с его глазами и сказал:
— Дядя, голубчик, ну, извините… Теперь уж поздно говорить, — махнул
— Да ерунда все это.
— Дядя, голубчик, — вспыхнул опять Карташев, — только не будем же так сплеча рубить: ерунда, ерунда… Я вам говорю то, что говорит наука, а вы: «Ерунда»!
Дядя задумался.
— Твоя мать поручила мне отвезти тебя к доктору. На что лучше наука…
— На что лучше, — угрюмо ответил Карташев.
— Тут у нее есть какой-то знакомый.
Дядя достал записную книжку и прочел фамилию доктора.
— Ну, одевайся, поедем. Да закуси хоть кофе, чтоб не несло от тебя водкой.
— Вы думаете, я уж настоящим пьяницей сделался? Я пью, но так и не могу привыкнуть.
— Для чего же ты пьешь?
— Чтоб скорее к развязке… — Карташев прочел боль и страдание на лице дяди и добавил: — Впрочем, как ни несносна жизнь, но если доктор скажет, что можно надеяться, я согласен бросить и буду лечиться. Вы взяли вопрос с другой стороны.
— Ты делаешь милость и снисходишь, чтобы жить для нас, — ответил дядя, отворачиваясь и смотря в окно.
— Ну, будет же: на меня не стоит сердиться.
— Тебя мама избаловала, папу на тебя надо было.
— Та-а-ак… Это, конечно, было бы лучше, потому что от папы я давно сбежал бы в Америку и, по крайней мере, стал человеком, а теперь я шут гороховый…
— Ну, брат, уважил ты… стою и думаю: да куда же девался наконец мой племянник Тёма?
Карташев усмехнулся.
— Тёма, собственно, умер, осталось только гнилое тело, в котором шевелятся еще черви, — это вы и принимаете за жизнь.
— Да ты просто с ума сошел!
Карташев рассмеялся.
— Сошел с рельсов, сошел с ума, сошел с колеи жизни… Лечу под откос, а вы разговариваете со мной, как с путным. Я ведь теперь и сам не знаю, что через секунду сделаю и с собой и с вами. Иногда иду по улице и думаю: брошусь и начну всех, всех, как бешеная собака, кусать, пусть не я один пропадаю, пусть заразятся и другие.
— Если бы это говорил какой-нибудь купеческий, избалованный сынок… но человек с высшим образованием…
— Э, дядя, оставьте хоть образование: ходим вокруг да около, а к образованию ума и сердца, как говорил Леонид Николаевич, еще не приступали… Навоз времен мы все с нашим образованием…
— Так ломаешься… не знаешь уж, что и говоришь.
— Не то что ломаюсь, а изломан уж весь…
— Ну, брось же ты, Тёма, этот тон… Порядочный человек… ну, застрелится, а не будет же через час по столовой ложке…
— Порядочный? так я же и не порядочный…
—
Агусиньки! как маленький ребенок.— Ну, вот, ребенок?.. И все, что я говорю вам, одно ребячество?
— Ребячество.
— И ничего заслуживающего внимания нет в этом?
— Нет.
— По чистой совести и правде?
— Как люблю моего бога.
— Просто с жиру человек бесится?
— Только.
— И можно так жить?
— Можно…
— Душа без тела может жить?
— Может, конечно… на том свете одна же душа.
— А на этом тело без души? Ну, тогда, конечно, больше не о чем и говорить: вы убедили меня, и я хочу жить!.. И какой же скотиной я сделаюсь, дядя, только ахнете… Возьмите…
Карташев вынул револьвер.
— Ты хотел лишить себя жизни?
— Да.
— Давно ты его носишь?
— Третий месяц.
— Можешь смело носить и дольше, — сказал дядя, положив револьвер на стол.
Карташев покраснел.
— Это зло и справедливо, но это только показывает, как и вы презираете меня.
— Мой друг! честное слово — уважать не за что.
— Конечно… но вы даже не признаете, что я добрый человек.
— Я вижу злость, раздражение, вижу, если хочешь, сумасшедшего человека, вижу массу дурных задатков, но ничего доброго.
— Дядя, голубчик, — захохотал Карташев, — а полгода тому назад что вы говорили?
— Тогда так и было.
— Значит, через полгода я стал другим человеком?
— Что ж? это постоянно бывает.
— А не бывает так, что, когда поля засеют гнилыми семенами и бурьян начнет глушить их, говорят: не то сеяли? Ведь поле-то сеял не я.
— Да, ты святой: перед тобой только свечку зажечь… Экая же, ей-богу, подлость человеческой натуры!.. сам наделал гадостей и всех, всех обвиняет, кроме себя. Ей-богу, Тёма, в тебе нет даже гордости твоего рода.
— Ну, хорошо, гордость есть. Я согласен, что я круглый подлец: так отчего же вы мне не даете убраться к черту?
— Ах, Тёма, я уж болен, — в эти полчаса ты вымотал из меня всю душу. С тобой я сам сойду с ума. Делай что хочешь — стреляйся, вешайся, я еду домой!
Дядя, взбешенный, с налитым лицом, с глазами полными слез, схватился за шапку.
Карташев смутился.
— Ну, хорошо, едем к доктору.
— Слушай, Тёма, в последний раз говорю: ты все эти разговоры со мной брось… с меня как с козла молока — возьму и уеду.
— Только не пугайте. Не уедете: против мамы не пойдете! Оставьте! вы у нее под таким же башмаком, как и все мы. Приедете, и что ж? Что Тёма? И не для меня вы и приехали… а когда я вижу, что вам делается больно, мне и жаль… пожалуйста, не пугайте… поняли?
— Я понимаю, что ты сумасшедший и нагло пользуешься добротой своего дяди.
— Что правда, то правда… Ах, дядя, я теперь перед смертью хочу быть по существу: будьте по существу, и лучшего племянника вы никогда не найдете себе.