Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Том 2. Трущобные люди. Рассказы, очерки, репортажи
Шрифт:

И пойдет бродяжка, удал добрый молодец придорожный, и старичкову песню мурлыкает…

И поднимется в ночь туманную рука его, привычная на дело недоброе, и сверкнет в ней нож, кровью ржавленный, — а в памяти-то шлях широкий, старичок у могилки слепенький…

И опустится рука его нещадная, куда нож полетит, кровью ржавленный, из дрожащих губ песня просится:

Жил-был на светеДобрый человек…

И уйдет он от зла, успокоенный песней старческой заунывною…

А в ночь темную лучами ясными от могилки свет разносится…

В степи могил — конца-краю нет.

И в могилах тех победители.

Все вожди лежат знаменитые, все в доспехах

златокованых…

Шли с Востока орды дикие… Табуны коней несметные… Где пройдут они, — там былинки нет; где раскинут стан, — там гора стоит… Как умрет их вождь, — яму выроют… Дно ее уложат камнями, а на камни те и вождя кладут, с ним оружие и добычу всю — груды золота…

И везут-несут землю с камнями, до тех пор несут, пока вырастет над покойником гора круглая…

Чтоб потомки знали-видели, сколь велик герой под холмом лежит…

А потомки-то — как прошли века — холмы срезали, кости вырыли и оружие вместе с золотом в даль безвестную из могил несут…

И пришла пора, степь распахана, на могилах тех скирды выросли…

А у шляха могилка все цела стоит…

Все поет слепец песню старую:

Жил-был на светеДобрый человек…

И хранит та песня могилку придорожную.

И никто ее не коснется, никто в ее нутро не заглянет.

Да и взять-то что с человека доброго! Ни оружия нет старинного, нет ни золота раздобытого.

И стоит себе могилка целехонька…

Да и кто погребен в ней — неведомо.

Да и был ли кто там? Ну, не все ли равно?!

Ведь уж где-нибудь да когда-нибудь ведь уж жил такой, про кого поют!

А где жил он, где помер, где кости его, — что и спрашивать!

А что был он такой — это ведомо.

И костей его нет — слава носится…

Над могилкой степной зорькой светится…

Тихой песенкой заунывною в вышине плывет к небу синему…

И поет слепец, в небо глядючи, — значит, видит он, где той песни путь.

И звучит она по земле кругом. Все, кто слышал на степи ее, в города несут, в села дальние и поют ее в дни тяжелые, в дни счастливые…

А слепец сидит, в небо глядючи, и народ к нему все идет, идет, и для всех слепец все одно поет над могилкою:

Жил-был на светеДо-брый человек…

«Дядя»

На войне

Всю последнюю турецкую войну я пробыл в партизанской команде, в Азии. Командовал нами старый есаул. Всю свою жизнь провел он на Кавказе в горных набегах, любимцем Бакланова был. Звали мы его все «дядя». И не было ему другого подходящего названия. Рост — вершков двенадцать, сухой, жилистый, серебряный целковый в трубочку свертывал, а шашка у него была семифунтовая; были примеры, что этой самой шашкой он при отступлении и голову, и правую руку, вместе с плечом, наискось, через грудь, отсекал. Вот к такому-то молодцу и попал я, и любимцем его сделался. Куда он — туда и я. Веровал «дядя» только в судьбу и говорил: «Чему быть, того не миновать». Бывало, перестрелка, а он сядет «по-турецки» на гребень вала; кругом пули свищут, бьют в землю, грязью в лицо бросают, а он все сидит и люльку в серебряной оправе курит. А сказать ему, так ответит:

— Не судьба, так и здесь ничего, а судьба — и дома на печи пропадешь!

Прошло полгода. Полюбил меня «дядя» и без меня ни шагу. Жили вместе, в землянке, вместе в набеги хаживали, рука об руку в атаке, и за картежным столом, за банком, который мы оба любили, не разлучались. Словом, и есть, и нет — все пополам.

Как-то потребовали «дядю» к отрядному. Пробыл он у него часа три, вернулся веселый такой, вбежал в землянку, — а я сидел писал что-то, — да и говорит:

— Брось бумагу марать, делишко есть!

Я обернулся, смотрю, а глаза у него так и горят, помолодел лет на двадцать.

— Что, дядя?

— А вот что, племяш (кого он любил — племяшем

звал), сейчас у отрядного был. Принял ласково, за руку усадил и водочки поставил. Себе рюмку и мне рюмку. Я, ты знаешь, не могу этими рюмками пить, да и говорю:

— Ваше превосходительство, коли угощаете, так уж стаканчик: не привык я к рюмкам, не казаку их пить!

Улыбнулся дедушка, подвинул стакан, что у графина с водой стоял, и говорит: «Наливайте». Известно, налил полный, чокнулись, выпили. Пока сидели да толковали, три графинчика с дедушкой и усидели. Разговор был секретный. Думает скоро наступление сделать, а сегодня он поручил мне добыть сведения о «желтой» батарее, знаешь, с которой нас в лагере бьют. Поручил разузнать, сколько орудий, в сколько рядов укрепление, и все подробности собрать.

— Что ж, дело хорошее, выбрать охотников надо, — сказал я.

— Охотники есть. Дело очень серьезное. Пойдем вдвоем, ты и я.

— Спасибо, что меня выбрал! — обрадовался я.

— Только никому ни слова, смотри.

— Будь покоен, дядя.

— А теперь завтракать! Сычук!

У двери вырос наш вестовой, юркий, ловкий казак Сычук, в своем неизменном буром бешмете и поршнях на босу ногу.

— Кашу и шашлык!

— Каша готова, шашлык сейчас, вашебродие.

Мы вышли из землянки. За столом дымилась в котелках каша, стояла бутылка-шампанка со спиртом и на дерновой скамейке лежал бурдюк с настоящим кахетинским вином.

Перед нами желтели грозно дремавшие турецкие батареи, начинавшиеся у самого моря обрывистою скалой и тянувшиеся на несколько верст по отрогам горного хребта. Это были действительно неприступные твердыни… Местами на некоторых горах видны были по три желтых извилистых полоски — это укрепления в три ряда ложементов.

А посредине цепи укрепления, вдавшись на верху холма, господствовала над местностью «желтая» батарея, гроза нашего отряда. «Желтой» называлась она потому, что холм, на котором она помещалась, представлял из себя желтый песчаный обрыв, золотом сверкавший среди густой горной зелени.

Вот это-то место и было целью предстоящего ночного путешествия.

После сытного обеда и изрядного возлияния, в котором приняли участие двое офицеров, пришедших в гости, мы с «дядей» улеглись спать.

Дома

Прошло десять лет. Я жил на севере, а «дядя» далеко на юге, но, время от времени, мы с ним переписывались, и каждое его письмо заканчивалось непременной просьбой приехать к нему. Много лет я обещал посетить его «Полынок», рвался туда, а обстоятельства все задерживали. Наконец, я получил письмо, в котором он упрекал меня очень серьезно, писал, что если не хочу приехать, так лучше было бы сразу не обещать, чем обещать, да не сделать, и что он меня «устал ждать». Это ли письмо на меня подействовало, или уж и самого потянуло повидаться, но я собрался в неделю, привел все дела в порядок и с курьерским помчался на дорогой мне юг…

Вместо усталости от дороги я с каждым днем оживал все более и более, после утомления от продолжительной тяжелой работы в столице. Днем я спал в вагоне, а ночи просиживал на площадке, любуясь голубым южным небом, яркими звездами, о которых жители севера не имеют понятия. И чем ближе я был к цели путешествия, тем более и более рвался и волновался. Картины прошлого воскресали предо мной со всеми подробностями, со всеми мелочами. Вспомнилась и экспедиция на «желтую» батарею… Мокрые по пояс, ползком, прямо из речки, мы начали подниматься на «столовую» гору… Вверху виднелась фигура часового. Пришлось свернуть вправо и ползти полчаса балкой, между колючками, на которых мы оставили добрую половину наших черкесок и не один клочок кожи… Наконец, добрались и до первых укреплений «желтой» батареи. Они были пусты. На полугоре выделялась цепь часовых, шагах в трехстах один от другого. По-видимому, турки мало оберегали эту, вдавшуюся почти в середину лагеря, грозную позицию, надеясь, что никто не осмелится к ней, окруженной с флангов укреплениями, подойти. Мы прилегли в заброшенном ложементе. «Дядя», указывая на часового над нашей головой, шепнул мне:

Поделиться с друзьями: