Том 2. Золотой теленок
Шрифт:
– Все-таки есть от чего оттолкнуться, – говорит начальник сценарного отдела, стараясь не смотреть на мудрого филина. – Но, безусловно, надо кое-что добавить.
– Что ж, можно, – с готовностью отвечает Многопольский. – А что именно?
– Ну, что-нибудь такое. Чтоб все-таки было видно, что над сценарием работали, исправляли, переделывали.
– Тут, например, – раздается равнодушный голос с подоконника, – недостаточно отражена проблема ликвидации шаманизма в калмыцких степях.
– Шаманизма? – бормочет Многопольский, сильно напуганный возчиками. – У меня, между прочим, действие развертывается в ЦЧО,
Литератора просят также вставить еще вопросы весенней путины и разукрупнения домовых кустов, а также провернуть проблему вовлечения одиноких пожилых рабочих в клубный актив.
– Можно и пожилых, – соглашается Многопольский, – можно и одиноких.
При виде сценария, изготовленного в плане индустриальной поэмы и в разрезе мобилизации общественного внимания на вопросах борьбы с шаманизмом и жречеством в калмыцких степях, режиссер зеленеет. Немеющей рукой он отталкивает сочинение.
– Душечка, – шепчет ему начальник производственного отдела, – так нельзя. За сценарий деньги плачены. Надо ставить.
– Но ведь это написано в плане бреда, – лепечет режиссер.
Все же в конце концов ставить картину он соглашается. Как-никак оправдательный документ у него есть. Дали ему ставить, он и ставит. Кроме того, прельщает возможность съездить в калмыцкие степи, подобрать интересный экзотический типаж.
Через год в маленьком просмотровом зале задумчивая коллегия принимает картину. Когда зажигается свет, озаряя перекошенные ужасом лица, начальник всей фабрики сурово говорит:
– Картину надо спасать! В таком виде она, конечно, показана быть не может.
– Я думаю, что сюда надо что-нибудь вставить, – говорит молодой человек, которого видят здесь в первый раз и который неизвестно как сюда попал.
Коллегия с надеждой смотрит на молодого человека.
– Конечно, переработать, – продолжает неизвестный. – Во-первых, нужно выкинуть весь мотив бетономешалки. Дуня должна заняться соевой проблемой. Это теперь модно, и картина определенно выиграет. И потом, почему активист Федосеич не перевоспитал шамана? В чем дело?
– Так его сразу и перевоспитаешь! – бурчит режиссер.
– А очищающий огонь революции вы забыли? – торжествующе спрашивает молодой человек.
После такого неотразимого аргумента спасать картину поручают именно ему. Спасение продолжается долго, очень долго и почему-то влечет за собой экспедицию в Кавказскую Ривьеру.
После нового просмотра (картина называется теперь «Лицо пустыни») члены коллегии боятся смотреть друг другу в глаза. Ясно одно – картину надо снова спасать. Несуразность событий, развертывающихся в картине, настолько велика, что ее решают трактовать в плане гротескного обозрения – ревю с введением мультипликации и юмористических надписей в стихах.
– Вот кстати, – кричит заведующий какой-то частью, – я как раз получил циркуляр о необходимости культивировать советскую комедию.
И все сразу успокаиваются. Бумажка есть, все в порядке, можно и комедию.
Два выписанных из Киева юмориста быстро меняют характер индустриально-соевой поэмы. Все происходящее в картине подается в плане сна, который привиделся пьяному несознательному Федосеичу.
Наконец, устав бороться с непонятным фильмом, его отправляют в прокат. Его спихивают куда-то в дачные кино, в тайной надежде, что пресса
до него не докопается.И долго коллегия сидит в печальном раздумье: «Почему же все-таки вышло так плохо? Уж, кажется, ничего не жалели, все отразили, проблемы все до одной затронули! И все-таки чего-то не хватает. В чем же дело?»
1931
И снова ахнула общественность*
Тем временем Эдисон начал производить какие-то непонятные манипуляции. Покрыв барабан тонким сквозным листом, он принялся вращать ручку, одновременно произнося слова бессмертного стихотворения:
У Мери была маленькая овечка, Маленькая овечка была у Мери.Затем он привел цилиндр в исходное положение, снял с него первую покрышку, заменил ее другой и снова принялся вертеть ручку в первоначальном направлении. Вдруг негромко, но явственно послышался голос Эдисона, рассказывающий достопамятное приключение Мери и овечки.
Так появился на свет младенец-граммофон, лепеча приличествующие его возрасту детские стишки. Это было в 1877 году.
С тех пор граммофон вырос, возмужал в неимоверной степени, сильно поистаскался от блудливой жизни и в 1931 году, совершенно забыв о маленькой невинной Мери, передает речитативное бормотание джаз-квартета:
Как тебе не стыдно красть в воскресенье, Когда для этого есть – Понедельник, вторник, среда, четверг, пятница и суббота. Как тебе не стыдно изменять жене в воскресенье, Когда для этого есть – Понедельник, вторник, среда, четверг, пятница и суббота.Тем временем Музтрест производил какие-то непонятные манипуляции. За время длинного пути от овечки к джазу граммофон потерял трубу. Но в Музтресте долго не могли свыкнуться с исчезновением этого чудного придатка. Там, как видно, считали, что граммофон с ужасной железной трубой – это инструмент, идеологически выдержанный, достойный того, чтобы его изготовлять на советских фабриках, а граммофон-чемодан – это символ разложения, бытового загнивания и даже сползания в мелкобуржуазное болото. В связи с этим граммофон без трубы долго находился под подозрением.
Собственно говоря, пропасть между хорошим портативным граммофоном и советской общественностью образовалась не случайно. Ее вырыли молодые пижоны.
Покуда общественность в различных конференц-залах яростно дискуссировала вопросы театра, литературы и кино, покуда выясняли, кто похитил три такта из песенки «Пой, ласточка, пой», покуда горячо спорили, какие нужно делать фильмы – хорошие или плохие – и сколько шагов назад сделал Камерный театр, пижоны завладели граммофоном.
Молодые люди в широких сиреневых панталонах и дамских беретах с превеликими трудами обзавелись заграничными граммофонами и, виляя бедрами, пустились в пляс. В квартирах под шелковыми абажурами замяукали, засвистали немецкие и американские джазы. Рев стоял страшный.