Том 20. Жизнь Клима Самгина. Часть 2
Шрифт:
— Ага, это — вы? А у нас…
— Обыск? — тихо спросил Самгин.
— Ну, разве теперь время для обыска…
— Ночью арестована Любаша, — сообщил Самгин, не раздеваясь, решив тотчас же уйти. Гогин ослепленно мигнул и щелкнул языком.
— С-скверно. Сестра — тоже. В Полтаве. Эх… Ну, идемте!
Он вытянул шею к двери в зал, откуда глухо доносился хриплый голос и кашель. Самгин сообразил, что происходит нечто интересное, да уже и неловко было уйти. В зале рычал и кашлял Дьякон; сидя у стола, он сложил руки свои на груди ковшичками, точно умерший, бас его потерял звучность, хрипел, прерывался глухо бухающим
— Подобно исходу из плена египетского, — крикнул он как раз в те секунды, когда Самгин входил в дверь. — А Моисея — нет! И некому указать пути в землю обетованную.
Самгин тотчас подметил что-то новое и жуткое в этом, издавна неприятном ему человеке. Дьякон уродливо расплющился, стал плоским; сидел он прямо, одеревенело. Совершенно седая борода его висела клочьями, точно у нищего, который нарочитой неприглядностью хочет возбудить жалость. И облысел он неприглядно: со лба до затылка волосы выпали, обнажив серую кожу, но кое-где на ней остались коротенькие клочья, а над ушами торчали, как рога, два длинных клочка. Кожа лица сморщилась, лицо стало длинным, как у Василия Блаженного с дешевой иконы «богомаза».
— И ничего не было у них, ни ружьишка, ни пистолетишка, только палки, да колья, да вопли…
«В нем есть что-то театральное», — подумал Самгин, пытаясь освободиться от угнетающего чувства. Оно возросло, когда Дьякон, медленно повернув голову, взглянул на Алексея, подошедшего к нему, — оплывшая кожа безобразно обнажила глаза Дьякона, оттянув и выворотив веки, показывая красное мясо, зрачки расплылись, и мутный блеск их был явно безумен.
— Ну, пишите, пишите, все равно, — сказал Дьякон, отмахиваясь от Алексея тяжелым жестом руки.
На него смотрели человек пятнадцать, рассеянных по комнате, Самгину казалось, что все смотрят так же, как он: брезгливо, со страхом, ожидая необыкновенного. У двери сидела прислуга: кухарка, горничная, молодой дворник Аким; кухарка беззвучно плакала, отирая глаза концом головного платка. Самгин сел рядом с человеком, согнувшимся на стуле, опираясь локтями о колена, охватив голову ладонями.
— Великое отчаяние, — хрипло крикнул Дьякон и закашлялся. — Половодью подобен был ход этот по незасеянным, невспаханным полям. Как слепорожденные, шли, озимя топтали, свое добро. И вот наскакал на них воевода этот, Сенахериб Харьковский…
— Он — нетрезвый? — шопотом спросил Самгин соседа, — тот, не пошевелясь, довольно громко проворчал:
— Вы сами пьяный…
— Старосте одному пропороли брюхо нагайкой. До кишок. Баб хлестали, как лошадей.
Кто-то из угла спросил тихо и безнадежно:
— Попыток сопротивления — не было?
— Чем сопротивляться? Пальцами? Кожа сопротивлялась, когда ее драли…
Дьякон замолчал, оглядываясь кровавыми глазами. Изо всех углов комнаты раздались вопросы, одинаково робкие, смущенные, только сосед Самгина спросил громко и строго:
— Сколько же тысяч было?
— Не считал. Несчетно.
Самгин по голосу узнал в соседе Пояркова и отодвинулся от него.
— Вот вы сидите и интересуетесь: как били и чем, и многих ли, — заговорил Дьякон, кашляя и сплевывая в грязный платок. — Что же: все для статей, для газет? В буквы все у вас идет, в слова. А — дело-то когда?
Он попробовал
приподняться со стула, но не мог, огромные сапоги его точно вросли в пол. Вытянув руки на столе, но не опираясь ими, он еще раз попробовал встать п тоже не сумел. Тогда, медленно ворочая шеей, похожей па ствол дерева, воткнутый в измятый воротник серого кафтана, он, осматривая людей, продолжал:— Словами и я утешался, стихи сочинял даже. Не утешают слова. До времени — утешают, а настал час, и — стыдно…
«Разоблачающая минута», — автоматически вспомнил Самгин.
— Что — слова? Помет души.
Согнувшись так, что борода его легла на стол, разводя по столу руками, Дьякон безумно забормотал:
Присмотрелся дьявол к нашей жизни, Ужаснулся и — завыл со страха: — Господи! Что ж это я наделал? Одолел тебя я, — видишь, боже? Сокрушил я все твои законы, Друг ты мой и брат мой неудачный, Авель ты…Закашлялся, подпрыгивая на стуле, и прохрипел:
— Вот что сочинял… Забыл дальше-то… В конце они:
Обнялись и оба горько плачут…Дьякон ударил ладонью по столу.
— А — на что они, слезы-то бога и дьявола о бессилии своем? На что? Не слез народ просит, а Гедеона, Маккавеев…
Он еще раз ударил по столу, и удар этот, наконец, помог ему, он встал, тощий, длинный, и очень громко, грубо прохрипел:
— Исус Навин нужен. Это — не я говорю, это вздох народа. Сам слышал: человека нет у нас, человека бы нам! Да.
По длинному телу его от плеч до колен волной прошла дрожь.
— Был проповедник здесь, в подвале жил, требухой торговал на Сухаревке. Учил: камень — дурак, дерево — дурак, и бог — дурак! Я тогда молчал. «Врешь, думаю, Христос — умен!» А теперь — знаю: все это для утешения! Всё — слова. Христос тоже — мертвое слово. Правы отрицающие, а не утверждающие. Что можно утверждать против ужаса? Ложь. Ложь утверждается. Ничего нет, кроме великого горя человеческого. Остальное — дома, и веры, и всякая роскошь, и смирение — ложь!
Хотя кашель мешал Дьякону, но говорил он с великой силой, и на некоторых словах его хриплый голос звучал уже попрежнему бархатно. Пред глазами Самгина внезапно возникла мрачная картина: ночь, широчайшее поле, всюду по горизонту пылают огромные костры, и от костров идет во главе тысяч крестьян этот яростный человек с безумным взглядом обнаженных глаз. Но Самгин видел и то, что слушатели, переглядываясь друг с другом, похожи на зрителей в театре, на зрителей, которым не нравится приезжий гастролер.
— И о рабах — неверно, ложь! — говорил Дьякон, застегивая дрожащими пальцами крючки кафтана. — До Христа — рабов не было, были просто пленники, телесное было рабство. А со Христа — духовное началось, да!
Поярков поднял голову, выпрямился.
— Верно, батя, — сказал он.
–. Позвольте однако, — возмущенно воскликнул человек с забинтованной ногою и палкой в руке. Поярков зашипел на него, а Дьякон, протянув к нему длинную руку с растопыренными пальцами, рычал: