Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Однако дело тормозилось, и я частенько выходил из себя, особенно когда понял, что мутит Остап: растолкуешь, из сил выбьешься, сговорились, кажется, поняли, – глядь, Остап им там опять все по-своему, и опять все надо снова. Я до сих пор не понимаю, ради чего он старался, должно быть, искренно думал, что я его как-нибудь обмишуриваю.

То, что он был трус и передо мною тупо трусил и подличал, меня и бесило, а между тем запугивать его было необходимо. Я невольно впадал в преувеличение и порою был несдержан с ним, что мне самому казалось противно.

Стоял октябрь, но погода еще держалась.

Я шел по двору, к дворнику Матвею, старику, который у сарая рубил дрова. Накануне, казалось, все совершенно

у меня с мужиками сладилось, а сейчас я узнал, что они опять на попятный.

Не было сомнения, что это Остап.

Двор – широкий, пустой, трава пожелтела и стерлась. Я подошел к Матвею, который перестал рубить. Короткий день кончался.

– Матвей, – сказал я, не узнавая своего голоса, такой он был тихий от бешенства и сдавленный, – сходи, пожалуйста… на деревню… чтобы Остап пришел ко мне. Чтоб сейчас пришел, слышишь?

Матвей поглядел на меня сочувственно.

– Уж и хохлы эти! (Он сам был русский.) Упрямей черта, прости Господи, а глупей свиньи. Остап этот – чего бало-мутит? Не понимает? Поучить бы его, так понял бы небось! Душа-то хамская. Вся понятливость в морде сидит.

– Сходи за ним, пожалуйста, – повторил я тихо, сквозь зубы.

Матвей опять взглянул на меня.

– Пойду, пойду, – сказал он, и мы двинулись с ним вместе, я – к дому, он – в людскую, должно быть, за армяком.

Против нас были деревья сада и запад. Я глядел вниз и все сжимал зубы от боли бешенства, но, случайно взглянув на лицо Матвея, увидел, что оно какое-то красное, багровое. Невольно я перевел взор выше, на западное небо за садом и остановился.

Остановился и Матвей.

После мгновенного молчания он произнес

– Ишь ты, небо-то! Тигрой пошло! Тигрой, как есть, играет!

Но это был даже не тигр, а пятнистая кожа пантеры или какой-нибудь скверной змеи. Пятна не то пламени, не то крови пачкали небо. И они ширились, выступали на чистых местах, горели, кидались в глаза, противные, густые, тяжелые, злобные, звериные.

Я отвел глаза – и по земле запрыгали «кровавые мальчики», а душе стало стыдно, страшно и гадко. Я точно увидел цвет, лицо моей собственной души.

– Вот что, Матвей… – произнес я. – Ты, пожалуй, не ходи нынче за Остапом. Завтра утречком сходишь. Тогда я с ним, утречком, и поговорю. Ну его.

Матвей, кажется, не одобрил моего решения, но за Остапом не пошел.

А пятна на западе скоро стали гаснуть, бледнеть, кожа пантеры посерела и стерлась, змея уползла, небо успокоилось. Успокоился и я.

X
Стыд

Вот еще один, как будто неважный и очень «психологический» случай из моей жизни, который вспоминать мне не очень приятно, хотя я тут, собственно, не совершил никакого проступка, никакого греха. Но самые большие преступления вспоминаются не так тяжело, как порою пустая, мелкая неловкость, недоразумение, ошибка самая невинная, другими даже не замеченная; или замеченная – но такая, которую и выяснить нельзя от ее ничтожности. И так она слеживается маленьким комочком в душе, и порой, когда начнешь там ворошить – давит не больно, а тошнотно.

У каждого, самого почтенного, самого серьезного человека, поверьте, есть такие комочки; но они ничуть не мешают ему быть и серьезным, и почтенным.

Я не могу сказать, по всей справедливости, что в тридцать слишком лет я был не серьезен, или глуп, или празден. Но была во мне одна точка, где я словно сам от себя отстал, и когда ее касалось дело, – я и рассуждал, и чувствовал иначе, то есть довольно странно чувствовал и очень мало рассуждал.

Как уже сказано – я любил только одну женщину, серьезно пошел в любовь только раз, и с тех пор всем существом сторонился любви, своей и чужой, храня свои силы для иного. Но так как я был красив (хотя мне самому лицо мое часто казалось неприятным) и так

как я никогда за женщинами не ухаживал, – я им нравился, они сами ухаживали за мною, и сторониться их нужно было с уменьем, с настойчивым вниманьем. Клянусь, мне это не каждый раз льстило; я знаю, что я не исключение; я – как все, я, только уходя от них, делал не как все. Но, однако, я испортился, избаловался, всякая женщина мне стала подозрительна; а вдруг она в меня влюбится? И во мне являлась брезгливость, самоуверенность и раздражение.

После пятилетней разлуки я встретил Владимира, того самого, который хотел идти в монастырь. Свидевшись, едва поговорив, мы поняли, что ближе друг другу, чем думали сами. У нас мысли шли к одному и мечтанья были почти одни, и дело почти одно, а вскоре стало и совсем одно. И так это было чудесно и радостно, что я увидел, для чего небо тогда пригрело нас своей лаской: для спасения не нас одних, а и Божьего дела, ставшего делом нашей жизни.

У Владимира была жена. Он сказал мне просто, что она – бедная девушка, которую он встретил случайно, что она ему помогла, когда он нуждался в помощи, и они женились. Я его не расспрашивал. Я видел, что их связывает прочная, нежная дружба и доверие; через Владимира и я к Наталии Сергеевне отнесся как будто хорошо.

Она была худощава; не особенно красива; бледное лицо с немного острым подбородком, темные косы, которые она носила заплетенными и уложенными вокруг головы, взгляд твердый и зоркий. Эта твердость мне даже показалась неприятной. Взор ее точно искал чего-то не должного в чужой душе, обличал и судил.

Впрочем, это я чувствовал лишь первое время, а потом, когда она стала обращаться со мною с добротой, расположением и дружеством, – я уже не ощущал холода. Но зато я начал бояться, что мы с Владимиром незаметно утратим нашу самостоятельность, потому что – кто ее знает? А вдруг она энергичнее, властнее и тверже нас?

Это уже было мелковато с моей стороны. Но вскоре и эта фаза прошла, и я – просто соскользнул в привычную мысль, что Наталия Сергеевна «в меня влюблена», – и на этом остановился.

Дело наше понемногу шло, то неудачно, то опять возникая, требовало внимания, сил и любви, с Володей мы сходились все ближе и по внешности и с Наталией Сергеевной, которая не уменьшала ко мне своего расположения и нисколько не скрывала его; я же с тех пор, как уверился, что она в меня влюблена, стал смотреть на нее, как на всякую влюбленную женщину, вынужденная близость с нею раздражала меня, добрые слова не трогали, и знакомое, полупрезрительное, полупольщенное чувство все чаще охватывало меня в ее присутствии. Уйти я не мог, ведь пришлось бы уйти от Владимира, а он был моим вторым я, так же, как и я для него.

За себя я, однако, не боялся. Человеческая власть Наталии Сергеевны не была для меня опасна с тех пор, как Наталия Сергеевна оказалась слабой, влюбленной женщиной; а ее женская власть не угрожала мне потому, что эта женщина нисколько мне не нравилась.

Так я и жил надвое, то увлекаясь делом, радуясь, мучась и размышляя, работая и уставая, то, вспомнив, что эта умная женщина в меня влюблена, – раздражаясь, сожалея, полупольщенный, думая только о том, как бы не сказать ей лишнего слова, чтобы не дать напрасных надежд.

И вот один раз, уже в мае, когда начались длинные белые ночи, я пришел к ним вечером и засиделся. Владимиру нездоровилось. В первом часу он сказал, что ляжет.

– А ты, Ваня, кончи этот разговор с Наташей. Она тебе покажет письма, о которых я тебе говорил.

Я остался. В комнате, где мы сидели, портьеры были откинуты, потому что не смеркалось, и в беловато-синем свете я видел лицо Наталии Сергеевны, казавшееся еще бледнее. Она, неторопливо двигаясь (у нее все движения были спокойны), подошла к столу, вынула и подала мне деловые письма, которые я и прочел у окна.

Поделиться с друзьями: