Том 3. Очерки и рассказы 1888-1895
Шрифт:
Каждый из нас ехал по своему делу, но они для нас ехали. Железная дорога умыла руки, полиция умыла, но они с нами были.
Скорее в сани и на вокзал, туда, где пара стальных рельсов свяжет меня опять со всеми живущими! Прочь от этого мученического бездорожья! Прочь скорее от всех этих: врастяжку, гуськом, утицей и бочком, а в последний момент и всё вместе — гуськом и утицей, и бочком, и врастяжку. Там, на вокзале, уж пьют чай и рассказывают друг другу приключения переправы. Смеются над собой, над переправой.
Только один пассажир из всех сердится:
— Это непростительно! Десятки
— Ну! — машет весело рукой мой бывший сосед, и все смеются.
— Помилуйте, ведь они специалисты, они могут организовать, они должны!..
— Ну… давно ведь решенный вопрос, что специалисты — один предрассудок только, — отвечают ему.
Очевидно, компания в смешливом настроении. Хохот покрывает слова горячащегося. Я смотрю на эти лица — спокойные, довольные и тоже улыбаюсь. Чего еще? Живы ведь…
И вдруг яркая картина только что пережитого встала передо мной: нет, никогда не забуду этот желтый лед, черную реку, эту страшную птицу-чку, буран и все пережитое в эти короткие мгновенья. Нужны железные нервы русского человека, его железное здоровье, его равнодушие дикаря к жизни, нужна, наконец, и полная халатность русского человека и отсутствие всякой общественной мысли, чтобы мириться с такими переправами.
Немальцев *
Глухая полночь. Спит в сугробах снега барская усадьба. Точно бунты какого-нибудь сложенного товара под этими сугробами лежат, и караулит их ночной сторож, старый, лет восьмидесяти, высокий отставной солдат, Немальцев. Проснется в своей каморке в барском доме старая Анна, слушает и смотрит на дочку свою, красавицу, спящую Лизу: играет лампадка на молодом лице; сны, как думы, пробегают по нему — спокойные, тихие…
«Спи, царица небесная с тобой, насыпай силушку, — думает Анна, — спи, пока молода, пока старость не нагрянула: скучная, пустая, с длинными да бессонными ночами…»
И опять бьет Немальцев в чугунную доску, и замирают тоскливо удары в усадьбе, в поле, в темном просвете, откуда выглядывает заречный лес. Черные тучи спустились к земле, еще белее кажется снег, и далеко видно от него в насторожившейся тишине.
У чугунной доски скамья, — присел на нее Немальцев и мурлычет что-то. Маленький кудластый песик плетется к нему, виляя хвостом. Положил мордочку на колени старику и смотрит ему в глаза: точно вспоминает что-то или жалеет, что уходят годы хозяина и его, кудластого песика, годы… так и пройдут они все — тени земли — и бесследно исчезнут где-то там, в темной ночи.
— Пса… пса… — тихо, ласково шепчет старик и внимательно смотрит в глаза песика, словно вот-вот заговорит с ним песик.
Вся жизнь назади, вся как на ладони, и всю помнит ее старик.
Помнит, как рос он вон в той деревушке, что приютилась там, у горы, и спит теперь в ворохах соломы, занесенная снегом.
Те же
лачужки, то же житье, а может, и хуже… Так же, как и теперешние, и он, парнишкой, околачивался, бывало, в тятькином картузе: пачкался в лужах, сушился на привольном солнышке, шарил по задам дворов и бегал в заречный лес по ягоды да по грибы. Отец за вихры драл, мать подзатыльниками угощала, — ревел тогда он, а потом с горя уплетал краюху черного хлеба.Мать умерла. Мачеха уже не матерью была, и плакал, бывало, Лукашка, забившись где-нибудь на задах, мать родную вспоминая.
Подрос — работа пошла: летом отцу помогал в пашне да бороньбе, хлеб жал, а зимой из заречного леса дрова возил в город. Теперь какой это лес? Пеньки одни. Помнит он тогдашний лес. Стояли зеленые ели до неба, опушенные снегом, а между ними березки нежные дрогнули от лютого холода. И казался не лес то, а какое-то царство заколдованное или город, слышался временами точно звон колокольный оттуда, из волшебной пустоты зеленого бора.
Вырос Лукьян. Откуда взялся рост высокий, ширина в плечах, смотрит голубыми глазами и точно сам стыдится, что такой молодой и статный он.
Кто крепостным родился, а он из вольной семьи.
Пришло время по ревизским сказкам солдатчину отбывать Лукьяну, повез отец парня в город. Представил зачетную квитанцию за сына, и освободили его было от солдатчины.
Этого только и ждали в семье: тут же, как вернулись домой, еще до заговенья, и свадьбу сыграли. Крестьянскую свадьбу недолго сыграть: съездил Лукьян в соседнюю деревню, поглядел раз на вольную солдатскую дочку, молодую Ирину, а во второй раз увидел ее уже в церкви, когда под венцом обоих поставили.
Только приехали из-под венца домой, только сели было за гарный стол, как входит в избу старшина:
— Скорее одевайся: ошибка вышла… Тебя в солдаты…
Так из-за гарного стола и ушел Лукьян на двадцатипятилетнюю службу, ушел от молодой жены, от родных полей, от заречного леса.
Сперва в Саратов угнали. Выломали там из него николаевского солдата и отправили в Бутырский полк на Кавказ, вместе с другом его, Степаном Петровичем.
На Кавказе Степан Петрович в фельдфебеля выскочил, а Лукьян Васильевич дослужился до нашивок.
Усядутся они, бывало, со Степаном Петровичем, оба тихие, степенные, по службе исправные, где-нибудь на бережку синего моря и разговаривают друг с другом.
Степан Петрович бобыль, и рассказывает ему Лукьян Васильевич о своей стороне, о братьях, отце, о молодой жене Ирине.
— Вот, Лукьян Васильевич, доживем свой срок, — жить к тебе приду, — скажет Степан Петрович.
— Что ж, милости просим, Степан Петрович, рады будем… во как примем.
Крымская война началась.
Бутырский полк отправился в Севастополь. По камням верст по восьмидесяти уходили в день.
В Севастополь пришли поздно вечером и прямо на южную сторону. Тогда только начинали укреплять город.
Ведет их провожатый казак: идут за ним солдаты и смотрят, все мешки да мешки.
— Это, видно, овес для конницы, что ли, припасен, — толкуют между собой солдаты.
Кончились мешки, а казак провожатый скачет, догоняет батальонного и кричит ему: