Том 3. Очерки и рассказы 1888-1895
Шрифт:
— Шутя. Долго ль до греха? Бросил сигарку и готово. Нынче — ты гляди — от земли не видно, а тоже сосет сигарку-то.
Мужики встретили меня смущенно.
— Здравствуйте, старики, — весело поздоровался я с ними.
— Здравствуйте, батюшка, здравствуйте, сударь.
— Все ли живы-здоровы?
— Слава богу. Вашей милости как ездилось?
— Ничего, слава богу, хорошо. Денег вам привез, Зимой, как отдавали хлеб, не верили, а с пуда-то больше гривны вам придет?
Князевцы недоверчиво почесывались.
— Вот ты, Исаев, много
— Да близко к сотне будет.
— Ну, вот красненькую и получишь.
— О?
— Верно.
— Да за что?
— Я же вам объяснял зимой, что себе только за труды возьму, а остальное вам отдам.
— Не за что быдто: твое счастье.
— Я свое уже получил с вас за землю, остальное ваше, — ваш труд, ваша работа.
— Два раза быдто не приходится, — согласился Исаев.
— Не приходится! — весело ответил я. — На всю деревню больше пятисот рублей достанется,
— О? — пронеслось в толпе.
— Ну, дай бог тебе.
— Пусть и тебе господь так помогает.
— Да спасет тебя царица небесная.
— Барина нам господь какого дал! Сколько жили, такого не видали, — сказал Петр Беляков. — Кажись, на такого барина бы радоваться только…
Петр запнулся.
— А его сожгли, — хотел сказать я веселым голосом, но голос помимо меня дрогнул.
Толпа потупилась.
— Сожгли ли? — спросил я. — Разве я заслужил перед вами, чтобы меня жечь?
— Где заслужил! — горячо сказал Петр. — То ись, умереть — такого барина — не нажить.
— Народ плох стал, — сказал Елесин. — Правды вовсе нет. Ты ему добро, а он норовит по-иному. Не сообразиться с ними. Неловко, чего и говорить. За твою добродетель в ножки бы тебе кланяться.
— Так вы думаете, что сожгли?
— Сумнительно, — ответил Блеснин, потупившись.
— Э, пустое! — сказал Исаев повеселевшим голосом. — Ну, кому жечь-то? за что? знамо, ночью схватило, — ну и думается. А по мне просто печники, что кирпичи делали и спали поблизости, как-нибудь сигарку уронили в солому.
— Оно, положим, что с вечера они маненько выпивши были.
— Эх, и напугались же мы, — сказал Керов. — Так и думали, что все сгорим. Ветер-то прямо на деревню — искры так и сыпет. Повыскакали, как были, из изб, глядим, а от страха и не знаем, чего делать, — к тебе ли бежать, свою ли животину спасать.
— К тебе побегли все до единого, — сказал староста, — всю ночь промаялись.
— Откуда же загорелось?
— От соломы пошло, с кирпичного завода.
— Лифан Иванович, по-твоему, какая причина? — спросил я.
— Надо быть, от кирпичников грех: выпивши с вечера-то были.
— А они что говорят?
— Знамо, что — отпираются.
Позвал я кирпичников. Путаются, ничего не добьешься.
— Да говорите толком, — искать не стану.
— Господь его знает, может и от нас грех.
— Так бы давно, — облегченно заговорила толпа. — Развязали грех — и ладно. А то и нам неловко, и барину быдто сумнительно.
— Мне-то, положим, не сомнительно, —
ответил я, — я и минуты не погрешил, чтобы подумать на кого-нибудь. Просто несчастный случай — и конец. Ступайте с богом и не сомневайтесь.Все ж таки какое-то неясное, неприятное чувство осталось в душе. Мы с женой порешили, что был несчастный случай; всякому я рот зажимал с первых же слов, говоря, что это несчастный случай, а все-таки на душе было неприятно.
Сгорело тысяч на десять.
Я ничего не страховал. Происходило это, главным образом, по беспечности русской натуры: «авось не сгорит». Но после пожара мельницы я уже не мог заставить себя что-нибудь застраховать по другой причине: мне казалось, что, застрахуйся я теперь, я показал бы этим и себе и окружающим недоверие к моим мужикам. Конечно, это было высоко не практично с моей стороны, но побороть этого я не мог в себе. Во всех отношениях к крестьянам я стремился к тому, чтобы вызвать с их стороны доверие к себе, а для этого и сам старался показывать им полное доверие. Страховка же, по моему мнению, шла бы вразрез со всем моим образом действий.
На замечание одного князевца, зачем я не застрахуюсь, я ответил:
— И не думаю. Стану я вас перед чужими деревнями срамить! Чтобы сказали: «Князевский барин от своих страхуется»?
— Свои-то не сожгут. Странице…
— Ну, а странние-то и подавно не сожгут, — отвечал я.
Мало-помалу все пошло своим чередом.
Крестьяне, получив прибавку за проданный зимою хлеб, повеселели и довольно охотно вспахали пар без предполагавшихся урезок. Прошла уборка, наступила молотьба. У крестьян был очень плохой урожай. У меня благодаря перепаханной земле, хлеб был выдающийся. Немцы — и те удивлялись. Пришлось строить новые амбары, так как старых не хватало.
— Эх, и хлеб же господь тебе задал нынче! Как только совершит, — говорили крестьяне.
— Да уж совершил, — почти в амбаре весь, — отвечал я.
Подсолнухи уродили до двухсот пудов на десятину.
Я насеял их с лишком сто десятин. Средняя рыночная цена за пуд была рубль тридцать копеек.
Пришлось для них выстроить громадный новый сарай и, за неимением другого материала, покрыть соломой. Чтобы было красивее, я покрыл его по малороссийскому способу. Каждый день, просыпаясь, я любовался в окно на мою красивую клуню, напоминавшую мне мою далекую родину. Наконец, и последний воз подсолнухов был ссыпан. Всего вышло восемнадцать тысяч пудов.
Был день крестин моего сына и девятый день родов жены. По этому поводу мы устроили вечер, на который, кроме знакомых уже читателю соседей, приехал из города руководивший моим делом по наследству присяжный поверенный с женой. Вечер прошел очень оживленно.
Дело подходило к ужину. В столовой стучали тарелками. У Синицына с присяжным поверенным завязался оживленный спор. Синицын доказывал, что Константинополь России необходим. Присяжный поверенный слушал и вместо ответов смеялся тихим беззвучный смехом.