Том 3. Произведения 1907–1914
Шрифт:
Снежный бык *
Журн. «Путь», М., 1911, № 1, ноябрь, под названием «Из рассказов без заглавия». Черновой автограф озаглавлен «Бессонница» и имеет дату: «29 июня — 2 июля 1911 г.». В сб. «Иоанн Рыдалец» (М., 1913) и в Полн. собр.соч. рассказ помещен под названием «Без заглавия». В дальнейшем Бунин искал новые заглавия: «Снегур» (газ. «Возрождение», Париж, 1926, № 534, 18 ноября; сб. «Последнее свидание», Париж, 1927) и наконец — «Снежный бык» (Собр. соч.).
Древний человек *
Газ. «Русское слово», М., 1911, № 187, 14 августа, под заглавием «Сто восемь». Новое название рассказ получил в газете «Последние
Таганок— крестьянин д. Глотово, которого хорошо знал Бунин. В дневнике в июле 1911 года он пометил: «Из жизни долголетнего человека можно написать настоящую трагедию» (см.: «Подъем», Воронеж, 1979, № 1, с. 115, 116).
Сила *
Газ. «Русское слово», М, 1911, № 214, 18 сентября. Рассказ датирован Буниным: «16. VIII. 1911». Но в заметках для автобиографии он написал: «Сила — под Одессой у Буковецкого на даче Климовича 16 авг. 1911, кончено в Москве 1 сентября 1911» (Музей Тургенева).
История, которую рассказывает Буравчик, основана на народной — солдатской сказке; ее по-своему передает бунинскии герой (см.: Атанов Г. М. Проза Бунина и фольклор. — Русская литература, 1981, № 3).
Хорошая жизнь *
Журн. «Современный мир», СПб., 1912, № 1, январь. Датируется по Собр. соч.ноябрем 1911 года.
Бунин писал 8 (21) декабря 1911 года Н. Д. Телешову о своих встречах с Горьким на Капри: «Бываем у него через день, через два, по вечерам. Сидим, поругиваем современную литературу и нравы писательские. По целым дням пишу. Написал два рассказа, отослал в „Современный мир“ и „Всеобщий ежемесячник“» ( ЛН,кн. 1, с. 601). Рассказы «Хорошая жизнь», «Сверчок», о которых говорится в письме, Бунин читал у Горького. «Имею очень большой успех», — сообщал он Ю. А. Бунину в ноябре 1911 года. В письме 23 января / 5 февраля 1912 года он спрашивал брата: «Читал ли „Хорошую жизнь“? Что скажешь? Мне кажется, много здорово я завернул!» (сб. «Время», Смоленск, 1962, с. 106).
М. А. Алданов, прочитав два последних тома Полн. собр. соч.Бунина; писал ему 22 августа 1947 года: «Почти все изумительно. Самое изумительное, по-моему: „Хорошая жизнь“ и „Игнат“. Но какой вы (по крайней мере тогда были) мрачный писатель! Я ничего безотраднее этой „Хорошей жизни“ не помню в русской литературе (…) Это никак не мешает тому разнообразию, о котором вы мне совершенно справедливо писали. Да, дорогой друг, не много есть в русской классической литературе писателей, равных вам по силе. А по знанию того, о чем вы пишете, и вообще нет равных; конечно, язык „Записок охотника“ или чеховских „Мужиков“ не так хорош, как ваш народный язык (…) Нет ничего правдивее того, что вами описано. Как вы все это писали по памятииногда на Капри, я просто не понимаю. По-моему, сад, усадьбу, двор в „Древнем человеке“ можно было написать только на месте. Были ли у вас записные книжки? Записывали ли. вы отдельные народные выражения (есть истинно чудесные, отчасти и по неожиданности, которой нет ни у Тургенева, ни у Лескова в его правдивых,а не вымученных со всякими „мелкоскопами“ вещах)».
Бунин ответил 23 августа 1947 года: «Что иногда, да даже и частенько, я „мрачен“, это правда, но ведь не всегда, не всегда (…) Наряду с „мрачным“ сколько я написал доброго, самого меня порой до слез трогающего! Впрочем, вы и сами соглашаетесь, что я разнообразен. Насчет народного языка: хоть вы и жили только в Волынской деревне, — и как жили, бог мой! — такойписатель, как вы, с таким удивительным чутьем, умом, талантом, конечно, не может не чувствовать правды и языка великорусского, и пейзажа, и всего прочего. И опять я рад вашим словам об этом. Только я не понимаю, чему вы дивитесь. Как я все это помню? Да это не память. Разве это память у вас, когда вам приходится говорить, напр., по-французски? Это в вашем естестве. Так и это в моем естестве — и пейзаж, и язык, и все прочее — язык и мужицкий, и мещанский, и дворянский, и охотницкий, и дурачков, и юродов, и нищих — как в вас русский (и теперешний, и разных старинных людей ваших романов, и французский, и английский). И клянусь вам — никогда я ничего не записывал; последние годы не
мало записал кое-чего в записных книжках, но не для себя, а „для потомства“ — жаль, что многое из народного и вообще прежнего языка и быта уже забыто, забывается; есть у меня и много других записей — лица, пейзажи, девочки, женщины, погода, сюжеты и черты рассказов, которые, конечно, уже никогда не будут написаны (…) Клянусь, что девять десятых этого не с натуры, а из вымыслов: лежишь, например, читаешь — и вдруг ни с того ни с сего представишь себе что-нибудь, до дикости не связанное с тем, что читаешь, и вообще со всем, что кругом. И опять, опять твержу (бесстыдно хвастаясь и, верно, уже будучи тем противен вам): как девять десятых всегонаписанного мною на девяносто девять процентов выдумано,так и „Игнат“ и „Хорошая жизнь“ выдуманы (…) Ходила к нам, „на барский двор“, одна баба, жена мелкого деревенского торгаша (вся его лавка была в большом сундуке), женщина бойкая, пронзительная, говорливая, соединил я ее не то с Ельцом, не то с Ефремовым — отсюда и пошла „Хорошая жизнь“. (Письма Бунина Алданову цитирую по публикации проф. А. Звеерса.)О правде вымысла Бунин писал (запись не датирована): „Какая у Бунина память! Как живо помнит он всякие события, послужившие ему темой для какого-нибудь рассказа, лица, обстановки, картины природы, цвета, запахи!“
Это так, да не так. Память у меня на что-нибудь более ли менее обыденное, простое, бывшее со мной или при мне, на дни, на годы, на лица — словом, на все то, что порой перечисляется моими критиками, даже ниже средней. Зато в меня сильно входит и без конца тайно живет во мне то общее, что было воспринято мной само собою, для меня вполне бессознательно, в тот или иной период моей жизни, в той или иной стране, в той или иной природе, в той или иной человеческой среде, в том или ином быту, в том или ином бытовом языке». (Дневники Бунина периода эмиграции цитируются по публикациям М. Грин, а дневники 1911–1920 гг. — по фотокопиям, полученным от М. Грин.)
Бунин также говорил: «…мое существо сильно воспринимает, запоминает не частности, а нечто общее,а из этого создает вымысел»,и так убедительно, что «чуть не все любовные истории, написанные мною, не только мои читатели, но даже и критики считали и считают мною самим пережитыми» (см.: Бабореко А. Поэзия и правда Бунина. — «Подъем», Воронеж, 1980, № 1, с. 136).
Сверчок *
Журн. «Всеобщий ежемесячник», СПб., 1911, № 12, декабрь. В заметках для автобиографии Бунин указал двойную дату: «Капри 28–30 ноября 1911 г.» (Музей Тургенева).Печатается по кн. «Петлистые уши».
П. А. Нилус писал Бунину 7 января 1912 года: «…читал (…) „Сверчка“ в „Ежемесячнике“. И воистину прочел с удовольствием. Ах, молодец, чудесно написано и до такой степени не похоже на наших любезных писателей, точно ты из другого теста слеплен. Ах, хорошо!» ( ЦГАЛИ.Письма Бунина Нилусу цитируются по фотокопиям с автографов из парижского архива Бунина. Получено от М. Грин).
В иностранной критике сравнивали «Сверчка» с рассказами Толстого. Писательница Зинаида Тулу б сообщала Бунину 10 октября 1914 года, что профессор Краковского университета Яновский, который намерен был посвятить ряд лекций его творчеству, прилагал усилия к тому, чтобы Бунин был переведен на польский, немецкий и французский языки. Он восхищался прозой Бунина, говорил, что с рассказом «Сверчок» можно сопоставить только «рассказы Толстого — например, „Хозяин и работник“». По его словам, «Бунин — писатель мирового калибра, быть может — лучший в России» (Музей Тургенева).
Андре Жид писал Бунину 23 октября 1950 года: «Я не знаю писателей, у которых внешний мир находился бы в более тесном соприкосновении с другим миром, с миром внутренним, чем у вас, у которых ощущения были бы более точны и незаменимы, слова более естественны и в то же время неожиданны. Вы с одинаковой уверенностью изображаете нищету и убожество, с одной стороны, и благополучие, с другой, отдавая все же некоторое предпочтение самым обездоленным людям на свете (…)
В одном из самых захватывающих ваших рассказов („Туман“) вы описываете страшную смерть несчастного человека: отец, сам полумертвый от холода, затерянный в тумане, в кромешной тьме, еле тащит его на спине. Эту историю рассказывает отец кухарке. „Дивное дело, — сказала кухарка, когда он кончил, — не пойму я того, как ты сам-то в такую страсть не замерз?“ А рассказчик рассеянно отвечает: