Том 3. Произведения 1927-1936
Шрифт:
— Все равно конечно, пусть… Пусть он будет Садко, а я буду звать его Сашей…
И, взяв на руки крохотное существо, недавно от нее отделившееся и зажившее своею собственной сложной и непонятной, трудной и волнующей жизнью, она добавила нежно:
— Дитенок мой, дитенок мой крохотный! Ты будешь носить старинное сказочное имя!
Носитель сказочного имени был явно доволен этим: он чмокал губами и пускал приветственные пузыри.
В первые месяцы Садко казался матери (он был у нее первым ребенком) до такой степени безобразным, что она показывала его своим знакомым женщинам только в сумерки
— Урод!.. Но ведь это же настоящий урод!.. Разве могут быть такие нормальные дети?..
Однако они ничего страшного не говорили: по их мнению, ребенок был как ребенок. Когда же они узнавали его имя, они восхищались:
— Садко?!. Скажите!.. Садко — гусляр новогородский!.. — и щелкали пальцами перед его пуговкой-носом.
К году Садко выровнялся, очень располнел, заговорил, передвигался по комнатам, держась за все встречные предметы.
Андрей Османыч, наблюдая, как он учится ходить и бывает недоволен, когда ему помогают, говорил с чувством:
— А что?.. Ого!.. Малый далеко пойдет!.. Наркомфин будет… а то нет?.. Товарищ Хачатуров, Садко Андреич!..
Маленький Садко был единственным ребенком в семье и потому становился чем старше, тем деспотичнее. Часто, когда было ему три года, гнал он от себя свою няньку, скромную старушку:
— Уйди! Совсем уйди! Противная!
— Вот ты уж какой богатый стал! Нянька уж тебе не нужна оказалась! — притворно удивлялась старушка и разводила руками.
— Уйди!
— Уйду, когда такое дело…
И уходила. Но один Садко долго оставаться не мог. Минут через пять он уже звал ее, сначала тихо:
— Ня-янь!
Потом погромче:
— Ня-янь-ка!
Наконец во весь голос:
— Ня-я-я-я!..
Тогда появлялась хитрая старушка и как ни в чем не бывало начинала его занимать.
— А вон, посмотри-ка, собачка!.. Ах, какая знаменитая собачка! Сама рыженькая, ушки черненькие, глазки — янтарики!..
Садко тянулся к окну, чтобы посмотреть собачку, но старушка говорила жалостно:
— Ах, досада какая нам! Да ведь взяла, подлая, и убежала!
Но Садко замечал, что она выдумала свою собачку, и, глядя на няньку исподлобья, кивал укоризненно головой.
При нем нельзя было сказать ничего такого необычного, чтобы он не обратил внимания, не заметил и не запомнил. Как-то зашел к ним в гости председатель горхоза, немолодой уже человек, член ВЦИКа, Карасев и сказал Людмиле Сергеевне:
— Да вы меня очень не угощайте, хозяюшка, я все ем без разбора… кроме гвоздей и мыла, конечно…
Тогда из своего угла, где он был занят игрушками, вышел изумленный четырехлетний Садко и — палец во рту — спросил его тихо, но настойчиво:
— И вак-су ешь?
Большую подушку он называл подухой, столовую ложку — логой, отцовскую фуражку — фурагой, тщательно подразделяя все предметы на маленькие и большие.
Говорить он начал речисто, чисто, убедительно и однажды на детской площадке побил девочку одних с собою лет за то только, что она сюсюкала и картавила. Кто-то из ее домашних научил ее читать наизусть старые стишки, и она их вздумала читать на площадке, как дома, — нараспев и враскачку, — так:
Мальсиска сиганенок, Для всех сюзой лебёнок Силётка бедный я; Где есть земля и небо, Вода и колька хлеба, — Там едина моя!Садко послушал-послушал и вдруг серьезно и сердито начал колотить ее по спине кулаками.
Когда его оттащили и спросили, за что он бил девочку, Садко ответил, возмущенно передразнивая:
— Се-лёд-ка бедная!.. Ишь!.. Колька хлеба!.. А не умеешь говорить, так и не суйся!.. Тоже!.. Сюзой лебёнок!..
Сказали об этом Андрею Османычу и просили не пускать сына на площадку в течение недели.
Хачатуров гладил сына по круглой, как у него самого, вместительной голове и говорил жене:
— Ну что? Не волевая натура?.. Вот то-то и есть!
А Садко ворчал:
— На неделю!.. Тоже еще!.. Да я совсем туда больше не пойду!.. Никогда! Совсем! Никогда! Никогда! Никогда!
(Когда он волновался, то повторял одно и то же слово по нескольку раз.)
В пять лет он уже читал, писал крупным, прямым почерком и решал простые задачки.
Раз как-то вздумал спросить отца:
— Папа, а ты знаешь, что случилось, когда… у мальчика было две монеты в две и три копейки, а он одну потерял?
— Что случилось тогда?
— Да.
— Что же тогда могло случиться?.. Плакал он, должно быть, этот мальчик?
— Что ты, папа? В арифметике?.. — удивился Садко. — В арифметике никто никогда не плачет!
Сам же он и вне арифметики старался плакать как можно реже.
Когда будил его отец по утрам:
— Ну-ка, Садык, вставай!
— Не рычи, сделай милость! — отзывался Садко, не открывая глаз.
А когда однажды и отец и мать его ушли на собрание, оставив его на попечение няньки, а к няньке зашла нянька из соседней квартиры и обе старушки заговорились при вечерней лампе на кухне, Садко слушал их, слушал, переводя глаза с одной на другую, наконец покачал головой, вздохнул и сказал задумчиво:
— Сидят, как два чертика, и болтают!.. А моя нянька и забыла совсем, что мне надо ужинать и спать!
Глаза у него были большие, серые, с длинными ресницами, как у матери, нос же не ее, не прямой, а скорее приплюснутый, как у отца, отцовский подбородок, но матерински тонкие губы; и цветом волос, теперь очень светлых, но которые должны были скоро зазолотеть, он вышел в мать.
Людмила Сергеевна, сама очень неплохо игравшая на пианино, стала учить его музыке и поражалась его слуху.
— У него почти аб-со-лютный слух, а ты говоришь: ко-мис-сар!.. Из него не комиссар, из него композитор может выйти! — говорила она восторженно.
— И на кой же черт он тогда будет кому-нибудь нужен? — удивлялся ее восторженности Андрей Османыч.
Но все-таки сам же купил ему балалайку, которую так полюбил Садко, что даже и ночью она висела над его постелью.
Как-то Андрей Османыч был свободен от горхозных дел и, выспавшись после обеда, оказался очень семейно настроен. Он посадил сынишку к себе на колени и спросил его: