Том 3. Рассказы 1896-1899
Шрифт:
— А меня водворили в больницу. Ну, разумеется, явились дамы: их хлебом не корми, лишь бы им повертеться около какого-нибудь амурного дела. Вертелись они вокруг меня, пока я не встал на ноги, а когда встал, то определили меня секретарём в полицию. Что ж — состоять при полиции всё-таки удобнее, чем под надзором полиции. Вот я и живу месяц, два, три…
— Именно в эти дни, первый раз в моей жизни, испытал я приступ удручающей, коверкающей душу скуки… Это самое мерзостное настроение из всех, человека уродующих… Всё вокруг перестаёт быть интересным, и хочется чего-то нового. Бросаешься туда, сюда, ищешь, ищешь, что-то находишь — берёшь и скоро видишь, что это совсем не то, что нужно… Чувствуешь себя внутренно связанным, неспособным жить в мире с самим собой, — и этот мир всего нужнее человеку! Подлое состояние…
— И довело оно меня до того, что я женился. Такой поступок для человека моего характера только и возможен с тоски или похмелья.
— Жена была дочерью священника; жила она с матерью — отец умер — и пользовалась полною свободой. Имела свой собственный домик, даже можно сказать — домище, имела деньги. Девица она была красивая, неглупая,
— Много претерпел я за это время и во многом буду оправдан на страшном суде за это терпение. Но вот приехала к попу моему племянница, — приехала потому, что был он вдов, и потому, что его свиньи съели, не совсем съели, а испортили его вид. Он, знаете, упал пьяный на дворе да и заснул, а свиньи пришли во двор и объели ему ухо и ещё что-то. Свиньи всякую дрянь едят. От этого ущерба захворал мой поп и призвал племянницу, чтоб она за ним ухаживала, а я за ней. Ну, мы с нею очень ревностно принялись за дело, и с успехом. А жена моя узнала и, конечно, ругается. Что мне делать? И я стал ругаться. Она и говорит мне: «Пошёл вон из моего дома!» Я подумал, подумал и мирно ушёл — совсем ушёл из города. Так и разрешил узы моего брака… если она жива, супруга моя, так наверное уже считает меня благополучно умершим. Никогда не чувствовал я ни малого желания увидеть её… Думаю, что и она тоже хорошо меня забыла, да живёт в мире!
— И вот, снова свободный, прибыл я в город Пензу. Толкнулся в полицию — места нет; туда, сюда — места нет! Поступил в псаломщики, пою и читаю. В церкви опять публика, и снова у меня возникает к ней отвращение. Заработок — мизерный, положение — зависимое. Плохо было мне. Но одна купчиха выручила. Была она женщина толстая, богобоязненная, и жилось ей скучно. Вот она меня и облюбовала для духовного назидания. И стал я к ней ходить, а она меня — кормить. Муж у неё в доме умалишённых пребывал, она одна заправляла большим мучным делом… Вот я осторожненько и подъехал к ней: «Трудно, мол, Секлетея Кирилловна?» — «Трудно», — говорит. «Возьмите меня в помощники?» — «Обманешь», — говорит, — и взяла, конечно. Тут я очень хорошо зажил; но город оказался препоганым! Ни театра нет, ни порядочной гостиницы, ни интересных людей… Затосковал я и дядюшке пишу письмо: в течение пятилетнего отсутствия из Петербурга я, мол, очень образумился. Прошу прощения за всё, что сделал, больше никогда и ничего не буду делать, а между прочим, спрашиваю — нельзя ли мне в Питере жить? Дядюшка отвечает — можно, но осторожно. Расстался я с купчихой.
— Знаете что — баба она была глупая, жирная и некрасивая. Были у меня любовницы очень бельфамистые, — изящные и умные бабёнки были… Н-да. Но с ними я всегда расставался скверно: или я бабу прогоню со злобой и презрением, или баба мне пакость устроит. А эта Секлетея внушила мне уважение к себе своей простотой. Я говорю ей: «Прощай!» — «Прощай, говорит, мой сердечный! Дай тебе бог счастья…» — «Неужто, мол, тебе не жалко расстаться?» — «Как, говорит, не жалко этакого красавца да умницу? Век бы, говорит, не рассталась с тобой, да ведь нужно… я, говорит, тебя понимаю — ты птица вольная; ну, и лети себе с богом!» И горько плачет… «Ну, говорю, прости меня, Секлетея!» — «Что ты, говорит, спасибо я тебе сказать должна, а не прощать тебя». — «Как спасибо, за что спасибо?» — «А как же? — говорит. — Ведь ты какой человек: тебе по миру пустить меня ничего не стоило, вся я в твоих руках была, как ты захотел бы, так и мог меня ограбить, и не помешала бы я тебе, — знал ты это! А ты вот честь честью уходишь! Знаю я, сколько ты нажил у меня за это время — всего около четырёх тысяч. Другой бы, говорит, на твоём месте всю кашку слопал, да и чашку о пол…» Н-да-а… вот что она сказала… Эх, милая баба!..
— Расцеловался я с нею и, уважая её, с лёгким сердцем и с пятью тысячами в кармане — она неверно сосчитала — явился в Питер. Живу барином, бываю в театре, обзавёлся знакомствами, иногда, от скуки, играю на сцене, но больше в карты. Прекрасное занятие карты: сидишь за столом и, в течение ночи, десять раз умрёшь и воскреснешь. Жутко знать, что вот в следующую минуту убьют твой последний рубль и ты — нищий,
ступай на улицу — воруй или застрелись. Хорошо также знать, что твой сосед или партнёр чувствует по поводу последнего рубля то же самое, щекотливое и жуткое, что ты сам чувствовал незадолго до него. Видеть красные и бледные, возбуждённые рожи, трепещущие от страха быть обыгранными и от жадности к деньгам, — смотреть на них и бить их карты одну за другой — ах, как это волнует кровь!.. Бьёшь карту — а точно вырываешь у человека из сердца кусочек горячего мяса с нервами и кровью… Сочно! Этот постоянный риск падения — самое лучшее в жизни, и самая лучшая мысль выражена так: Есть наслаждение в бою И бездны мрачной на краю!— Великое наслаждение есть в этом… и вообще хорошо себя чувствовать можно только тогда, когда чем-нибудь рискуешь. Чем больше риску, тем больше жизни… Случалось ли вам голодать? Мне случалось не есть по двое суток кряду… И вот, когда желудок начнёт есть сам себя, когда чувствуешь, как сохнут, умирая от голода, твои внутренности, — тогда готов за кусок хлеба убить человека, ребёнка… на всё готов, — в этой готовности к преступлению есть своя особая поэзия… это очень ценное ощущение, и, пережив его, — больше уважаешь себя!
— Но однако продолжим нашу пёструю повесть, она и так уже тянется, как похоронная процессия, в которой я занимаю место покойника. Тьфу! вот дурацкое уподобление влезло в голову. И, пожалуй, оно верно… отчего, впрочем, не становится умнее… У господина Бальзака где-то есть очень верное и меткое выражение: «Это глупо, как факт». Глупо? Ну и пускай! Итак, живу я в Петербурге. Это хороший город, но он стал бы вдвое лучше, если бы половину его жителей утопить в том скверном море, которое бултыхается около него. Живу и совершаю разные поступки, как это и надлежит человеку. Понравился одной даме, и она меня приобрела себе на содержание… Вы на содержании у женщин не состояли? Попробуйте, потому что это интересно, — вы в одно и то же время вещь вашей дамы и владыка её. Вас купили, как игрушку, но играете купившим — вы. Этот купивший оказывается в ваших руках и в очень смешном положении, — ибо вы всегда можете играть пред ним роль сапога, который хочет быть шляпой и требует, чтоб его носили на голове. Так вот, живу я и живу год, два, три — всё идёт хорошо, то есть весело. ^Но тут случилась одна опереточная история. Однажды пришёл ко мне некто, очень хороший человек, но занимавшийся дурным делом — политикой, за что, впрочем, и был своевременно и крепко ущемлён. Пришёл и говорит: «Достань мне паспорт!» — «Какой?» — «А вот, говорит, так: девица, брюнетка, лет двадцати, среднего роста, всё остальное — обыкновенное». — «Зачем?» — «А вот, говорит, есть такая девица, а нужно, чтоб её не было, так я её и хочу по чужому документу замуж выдать». Что же? Это дельце весёлое, а у моей дамы была как раз подходящая к требованию горничная… Я взял её паспорт, да и отдал этому шарлатану. Хорошо-с. Проходит длинное время.
— Вдруг — трах! являются два жандарма и говорят — пожалуйте! Я — пожаловал. Некто, седой и вельми свирепый, спрашивает меня: «Вы, говорит, для девицы такой-то паспорт доставали?» — «Верно, вашество, но только не знаю, для этой ли девицы». — «Как так?» А мне приятель девицу-то, действительно, забыл назвать. Свирепый человек мне не верит. «Как же, говорит, вы её не знаете, а паспорт ей дали?» — «Я не давал ей…» — «А кому?» — «А вот кому…» — «Ага-а, говорит, вот когда он попался! Благодарю за сведения!» И сейчас же отдал приказание забрать моего друга, а меня, пока что, запереть в уютное место. Дня через два дали мне с другом очную ставку. Он, конечно, подтвердил мои слова… Спрашивают меня, куда я желаю уехать из Питера? Я говорю: «Нельзя ли в Царское Село?» — «Нет, говорят, подальше». — «А в Руссу?» — «Ещё подальше». Сторговались мы на Туле. В Тулу, так в Тулу! «Вы, говорит, можете и дальше уехать, если захотите, но сюда в продолжение трёх лет не являйтесь. Документы ваши мы пока оставим у себя, на память о вас, а вам — извольте проходное свидетельство до Тулы. Получите и в двадцать четыре часа постарайтесь улепетнуть…» — «Ну, что же? — думаю я. — Надо слушаться начальство, — как его не послушаться?»
— Ну-с, так вот… продал я всё своё имущество квартирной хозяйке по ценам пареной репы и иду к моей даме. Не приказала принимать, собака. Захожу ещё к двум-трём знакомым, — встречают, точно прокажённого. Плюнул я на всех и пошёл в одно богоугодное место, чтоб провести там последние часы моей жизни в Питере. К шести часам утра я вышел оттуда без гроша в кармане, — дочиста проигрался в карты! Так аккуратно меня один товарищ прокурора обчистил, что я даже в умиление пришёл от его таланта, без всякого снисхождения обыграл… да!.. Ну, куда же мне деваться? Пошёл я, неизвестно зачем, на Московский вокзал, пришёл, потолкался там, вижу, идёт поезд в Москву. Вошёл в вагон и сел. Проехал две станции, меня с триумфом выгнали. Хотели составить протокол, спросили, кто я, — я показал им своё свидетельство, они и оставили меня в покое. «Идите, говорят, дальше». Иду. Вёрст десять прошёл — устал и чувствую, что надо поесть. Будка. Линейный сторож. Я к нему: «Дай, дружище, кусок хлеба?!» Посмотрел на меня он и дал мне не только хлеба, но и молока большую чашку. У него я и ночевал, первый раз по-бродяжьи, на вольном воздухе, на сене, в поле, за будкой. Проснулся на другой день, — солнце сияет, воздух — как шампанское, зелень, птицы. Взял у сторожа ещё хлеба и пошёл дальше.
— Вы должны понять это: в бродяжьей жизни есть нечто всасывающее, поглощающее. Приятно чувствовать себя свободным от обязанностей, от разных маленьких верёвочек, связывающих твоё существование среди людей… от всяких мелочишек, до того облепляющих твою жизнь, что она становится уже не удовольствием, а скучной ношей… тяжёлым лукошком обязанностей… вроде обязанности одеваться — прилично, говорить — прилично… и всё делать так, как принято, а не так, как тебе хочется. При встрече со знакомым нужно, как это принято, сказать ему — здравствуй! — а не — издохни! — как это иногда хочется сказать.