Том 3. Рассказы 1906–1910
Шрифт:
От этих пальцев на всю фигуру, на движения ложится отпечаток точности, сухой деловитости. Он аккуратно заходит два раза в месяц и так же аккуратно приносит цветы, конфеты, а иногда привозит билет, и они едут в театр.
Все это хорошо, – только… Ах, если б обвалилась штукатурка!
Раз ей показалось, что из-под темных бровей мягко глянули глаза, как в неясных, смутных девичьих ожиданиях.
Произошло это просто и скверно.
Она возвращалась после затянувшейся проверки в магазине.
Тысячи вечерних огней. Сияющая ими, упруго подымается
Краски мутны, расплывчаты, неузнаваемы – все озарено.
Девушка переходит наискось, мимо проносящихся, фыркающих над ухом лошадиных морд, мимо быстро набегающих светящихся экипажных фонарей в неумолкаемом, смутно озаренном шуме и гомоне.
– Эй, поберегись!..
– Право!.. Право держи!..
Та же, что днем, толпа, экипажи, лошади, но странные, чуждые, и улица, изгибаясь, шевелится бесконечно живым телом. И голубоватый сумрак площадей глотает их.
– Прелестница, куда вы стремитесь с опасностью жизни?
Она осторожно выбирается из толчеи экипажей, торопливо, не оборачиваясь, идет по панели, но они не отстают, подхватывают с двух сторон под руки и идут, заглядывая из-под цилиндров в лицо. Навстречу огромные шляпы с кроваво-колеблющимися цветами; как черные провалы, подведенные глаза, яркие карминовые губы.
– Пустите, пустите!.. Нахалы, негодяи!.. Пустите!.. Городовой!
– Не бейтесь так, птичка, вам будет очень худо.
Как ни в чем не бывало, крепко держа под руки, они ведут, заглядывая в глаза, как два кавалера с ночной бабочкой. А навстречу все те же громадные шляпы, кровавые цветы, огонек папиросы в лице с мертвенными черными тенями, хриплый смех, брань, циничные, подлые слова.
Истерически перехватываемый спазмами крик глотает шорох и шелест угрюмо идущей толпы.
Кое-кто останавливается. Короткая, резкая тень на секунду лежит у глаз, потом торопливо тонет в голубоватом смутном сиянии, – у каждого свое.
Шорох, и шелест, и смех, и оторванные всплески, и восклицания.
– Не вырывайтесь! Лучше едемте к нам… Лихач!
Они уже подсаживают, как в тисках, в пролетку.
Пронзительный, звериный визг пронизывает ночные спутанные уличные звуки, непрерывный шорох идущей толпы, бегущий стук копыт.
– Помогите!.. Помогите!.. Помогите!..
– А-а, вот что!.. Городовой!..
Задерживаясь, заворачивается толпа, как вода кругами около брошенного камня,
– А?.. Что такое?
– Где?
– Да вот пристала… Городовой!
Городовой идет с перекрестка, важно темнея плотной фигурой с поднятой головой.
– Что такое?
– Да вот… что вы смотрите?.. Пристает, нагло, назойливо… В конце концов по улице пройти нельзя!
У одного сердито поблескивает в глазу монокль, у другого – золотое пенсне. В цилиндрах, в высоких, резко белеющих воротниках, они на голову выше
других.Городовой с достоинством делает под козырек.
– Ведь не усмотришь… Разрешено гулять, а они скандалят.
– Пустите же меня, пустите!.. Городовой, что же вы смотрите? Среди толпы на улице нападают!..
Голос рвется рыданиями.
Городовой подносит руку к губам, коротко свистит. Подбегает дворник.
– В участок!
Цилиндры садятся на лихача. С места четко чеканят кованые копыта, пропадают среди катящихся экипажей в голубоватом сияющем сумраке.
По-прежнему мимо шорох, шелест, шуршанье бесчисленных шагов. Краснеют колеблющиеся пятна мака, вспыхивают во рту огоньки, всплывают, тухнут разрозненные слова.
– Куда вы меня ведете? Я не хочу! Я не хочу!.. Оставьте меня! Не смейте трогать!.. Почему не задержали тех негодяев?
– Ступай, ступай!
У дворника сердитое, сонное лицо: ему надоело возиться с такими каждую ночь. Он толкает, не давая остановиться, опомниться.
– Ступай, тебе говорят! Или по затылку захотела?.. Слазь с панели, мешаешь проходящим!
Он сталкивает, и они идут по мостовой.
Она не сопротивляется, задыхаясь от рыданий; судорожно сжимая взмокший платок, идет торопливо, тяжело, подталкиваемая в спину, в плечи.
– Боже мой, что же это?.. За что, за что?!
Сворачивают в одну улицу, в другую, в переулок.
Тяжелый, мглистый ночной свод низко нависает, и керосиновые фонари с трудом оттеняют до верхних этажей. И как бы в связи с этим одиноко чернеют фигуры редких прохожих. Смолк шорох и шелест. Они идут, как по коридору, меж высоких, теряющихся головами в темноте домов, и слепо, и равнодушно, и холодно смотрят окна…
– Боже мой, да что же это?!
Истерический хохот мечется по пустой улице, и судорожно плещутся в молчаливые стены надрывающиеся рыдания.
– Ступа-ай!.. Дай час, навоешься!
– Что такое?
Останавливается темная фигура.
– А тебе что за дело? Иди, куда идешь.
– Куда ты ее ведешь?
– В участок, вот куда… А то и тебя прихвачу.
– За что ты ее толкаешь? Бить не имеешь права.
– По желтому билету, – говорит раздраженный дворник и, остановившись, бросает злобно-торжествующе: – Проститутка, вот кто!
– Ну, так что же, драться все-таки не имеешь права.
Но она идет, как сомнамбула, даже не слыша, что о ней препираются.
В коридоре охватывает затхлый запах кислой капусты, потных сапогов, махорки, горелого сургуча. Сонные лица городовых. Коптящая лампочка повсюду кладет смутные, уродливо перегнувшиеся тени.
– Куда?.. Направо.
Она сворачивает направо. Сзади чьи-то догоняющие шаги.
За столом, заваленным бумагами, низко освещенным из-под широкого крашеного жестяного абажура висячей на проволоке лампой, скрипит человек в мундире. Нижняя часть нездорового, утомленного лица, с рыжеватыми усами, скучно освещена, верхняя в тени. Он пишет, не подымая глаз.