Том 3. Рассказы и очерки
Шрифт:
— Даже до седьмого колена.
— Да-а, есть это, есть, — с убеждением сказал Савелий Иванович, поворачиваясь к Бухвостову… И затем прибавил:
— Прощайте, однако. Дома с ужином заждались…
Скоро на бревнах осталась одинокая фигура Бухвостова.
— О, ч-ч-чорт! — вырвалось у него из переполненной груди…
Он знал, что ему не будет покоя. Хотя ночь была чудесная, такая, которая способна взять у человека все его невзгоды и заботы, усмирить тревогу в душе, покрыть всякую душевную боль дыханием своей спокойной красоты, но он чувствовал, что даже ей не победить неопределенной тревоги, которая торчала
Он был встревожен и недоволен собой… Утром он видел этот ужас. А к вечеру… Дело было, даже не в том, что он ничего еще не сделал. Но… что осталось от его недавнего определенного и острого чувства?.. Что-то неясное и смутное, как эта ночь с ее пугливыми шорохами. И в конце концов — закончилась «таинственной», безличной и неуловимой «порчей».
Разумеется, если бы что-нибудь подобное он заметил в городе… Тогда бы он знал не только, что ему думать, но и что делать. Он поднял бы весь город на ноги. Телеграмма в столичные газеты… подхватывается всей печатью… «Человек на цепи!» «Человек на цепи в губернском городе!» «Человек, прикованный десять лет в конце XIX столетия!» Да, во всех этих фразах была какая-то ясная, определенная сила, «будящая активные рефлексы»… Бухвостову представилась у соответствующего дома толпа народа. Расторопные околоточные приглашают с тревожной сдержанностью:
— Расходитесь, господа, расходитесь… Ничего особенного…
Но даже по их лицам видно, что случилось именно особенное, небывалое, неблагополучное…
А здесь?.. Бухвостов сознавал, что здесь даже он чувствует как-то по-иному…
Прежде всего — «десять лет!»
Если десять лет человек сидит на цепи, почему скакать с этим известием именно сегодня, а не днем, не двумя, не неделею позже?.. «Что это? Бухвостов точно и сам с цепи сорвался»… Он видел ироническую умную улыбку, с какой редактор газеты произносит эту фразу.
Да, будь это в городе, — о, тогда другое дело… Его набат был бы именно непосредственным, негодующим, беспокоящим, звонким. И редактор не сказал бы иронической фразы; торопиться пришлось бы уже затем, чтобы другие газеты не перехватили сенсационного известия… Заметка сдается в цензуру… В редакцию, конечно, последует запрос…
— Его превосходительство просит сотрудника NN, написавшего заметку, пожаловать к нему для объяснений.
— Человек на цепи! Что? Как? Где? На каком основании? Мы сейчас! Сию минуту! Мгновенно, — по телефону! В какой части? Участка? Квартал…
— Не в квартале… В деревне Колотилове…
— А! В деревне!.. Так бы и говорили сразу. Вы говорите, все-таки, десятый год?
Бухвостову представилась зевающая, успокоенная физиономия.
— Петр Иванович, нельзя ли, все-таки, навести справки? Они говорят: десять лет!
— Очень может быть, — сдержанно говорит Петр Иванович. — Губернская больница переполнена. Кроме того, неизлечимых не принимают и по закону… Можно, пожалуй, написать исправнику запрос…
— Да, да, напишите, пожалуйста. Что там у них такое? Потом…
Бухвостову представилась серая дорога, звон колокольцов. Запыленная фигура в телеге и поля с ленивым шорохом хлебов. Дальше все как-то терялось, и воображение не подсказывало Бухвостову ничего более…
Все это он думал уже не на бревнах, в Раскатове, а далеко за деревней, среди спящих полей… Он и сам не заметил, как вышел за околицу, как пошел по дороге, и спохватился только у другой околицы.
Куда он пришел? Перед ним, выделяясь на темной траве, резко отсвечивал свежий сруб, с разбросанными
кругом щепками. За околицей виднелась узкая улица… Над тесовыми крышами тихо колыхалась темная зелень старых высоких осокорей. Верхушка одного из них была совсем сухая, на ней виднелись грачиные гнезда. В листве стоял ласковый, тихий, баюкающий шорох.Деревня уже спала, только в одном оконце, налево, виднелся огонь. Бухвостов вдруг узнал эту улицу, и сруб, и грачиные гнезда. Все это он уже видел сегодня утром, только не обратил внимания на эти мелочи, занятый тем, что его более поразило. А вот это светящееся окно…
Он узнал его и резко остановился. Потом почти инстинктивно подошел ближе и стал в тени толстого осокоря.
Рама была отодвинута. Свет ярко и ровно падал на кусты в палисадничке… Сначала в избе стояла странная тишина. Потом тихо брякнула цепь, и усталый мужской голое сказал:
— Дай водицы испить… Господи, батюшка, царь небесный. Хоть бы уж смерть пришла, что ли…
— Молись, Гарася, молись, сынок… Нагрешил за день-то. Может, и впрямь услышит, смерть пошлет…
И, помолчав, женщина прибавила голосом, в котором слышались страдание и слезы:
— И меня бы заодно с тобою, сынок… На вот, испей кваску.
— А Акулина где? — спросил мужчина, глубоко вздыхая.
В это время из-за угла избы выбежала женская фигура, прислушалась, перевела дыхание после торопливого бега и, постояв немного, пошла в избу…
Цепь забрязчала беспокойно, и злой голос, в котором опять исчезли сознательные ноты, заревел:
— Где была?.. Сказывай сичас… Сука! Сука, сука!
— Где была, там нету, — ответила женщина с невольным задором… — Собирать ужин, что ли?
— Сука, сука… — говорил Герасим, почти задыхаясь, и слышно было, как он опять начинает метаться…
— Молчи, а ты, Гараня, — заговорила старуха. — Молчи ужо!.. А ты подь, Акулина, корову посмотри, заскучала что-то…
— И то пойти!..
Женщина опять выбежала на улицу. Насторожилась, прислушалась и нырнула в тень…
Бухвостов спохватился, что подслушивает у окна, и быстро отошел…
За околицу его проводила собачонка, долго и жалобно заливавшаяся, пока фигура незнакомого человека не потонула среди перелесков…
Ночной караульщик, тот самый, который остался недоволен миром, долго и ожесточенно стучал колотушкой перед дачей Гаврил Пименовича, напоминая жильцу, что деревня — давно спит, а у него в мезонине огонь. И Гаврил Пименович тоже долго не засыпал, тревожно прислушиваясь, как жилец мечется наверху, по своей комнате…
— Вот навязался чадушко, прости господи, — ворчал он. — До всего, вишь, ему дело… Народ спит, а он на поди! Ох-хо-хо… И все, гляди, чертыхается, всеё ноченьку… Бесстрашной…
Он зевнул, перекрестил рот и наконец задремал. На улице перед рассветом сгустился сумрак. Караульщик уселся на лавочке у палисадника Гаврил Пименовича, вытянул ноги и тоже задремал, не выпуская из рук трещотки.
Не спал один Бухвостов…
— Кто же, наконец, виноват? — спрашивал он себя в тоске, шагая из угла в угол и чувствуя, как его обступает кругом сплошная невинность… — Не виновата деревня, миром приковавшая на цепь больного… Не все же Григорию Семеновичу терпеть побои и нести ответственность… Не виновата мать, у ней самой изболело сердце. Не виновата Акулина — «дело ее молодое… и горькое…» Не виноваты врачи, земство, поля, перелески, бор, обступивший Раскатово, река, перевоз, мужики с телегами, монахи…