Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Том 3. Рассказы. Воспоминания. Пьесы
Шрифт:

Нашли себе применение в этой гигантской битве и старые дамские чулки…

Плотно набитые песком, похожие на маленьких толстых поросят, лежат они на чердаках, на площадках лестниц, в коридорах учреждений и коммунальных квартирах, на улицах и во дворах, дожидаясь своего часа – то есть того часа, когда завоют над городом сирены, загудят нехорошим, чужестранным гудом самолеты, и тысячи вражеских «зажигалок» огненным ливнем обрушатся на крыши ленинградских домов.

Там, где вода не берет и даже буйная пена огнетушителя не может справиться с вулканическим термитным жаром фашистской бомбы, – там приходит на помощь советскому человеку песок.

И вот – прыгают один за другим эти шелковые, бумажные, шерстяные и нитяные поросята в лютый тысячеградусный

огонь, наваливаются на него кучей, и душат, и давят, и прижимают его к земле, отнимают у него возможность дышать и двигаться, глушат и убивают его.

Честь и слава этим маленьким самоотверженным поросятам. Честь и слава старому залатанному чулку. Слава и честь простой русской женщине, которая нашла еще один способ – пусть очень несложный и нехитрый, но все-таки очень хороший способ – помочь своему отечеству в этой грозной битве его с диким взбесившимся зверем.

1941, ноябрь

Зимним вечером

Третьего дня вечером очередное воздушное нападение немцев застигло меня на улице. Нападение было неожиданным, не успели даже объявить тревогу.

До сих пор в таких случаях я находился или дома, или на крыше. Теперь пришлось познакомиться с тем, как это выглядит с «наземных позиций». Как бы ужасно и даже цинично это ни звучало, а должен сказать, что выглядит это – красиво.

Я и раньше знал, что пожар это не только стихийное бедствие, но и великолепное зрелище. А тут не один, не десять, а сотни маленьких пожариков. Вся улица, зимняя снежная улица, усыпана этими ослепительными, неправдоподобно яркими кострами. Такие же костры вспыхивают и на соседних улицах, и во дворах, и на крышах… По небу ходят лучи прожекторов, навстречу им летят ослепительные ракеты, – во всем этом есть что-то театральное, феерическое. Даже люди, которые деловито работают, расправляясь с фашистскими бомбами на улицах и на крышах, выглядят необыкновенно, даже одежда их кажется необычной. На снегу и на стенах домов неторопливо, не в лад тому, что происходит, разгуливают несуразные тени – необыкновенно густые, иссиня-черные и опять-таки неправдоподобно огромные, почему, вероятно, сами люди кажутся маленькими, почти гномами.

Летят все новые и новые бомбы, воют, свистят, шипят, как черти на сковородке. Люди кидаются к ним, подхватывают, пинают валенками, затаптывают, забрасывают песком… А за углом с опозданием воет сирена. Где-то в соседнем квартале раздается громоподобный удар, трещат камень и дерево, звенят стекла – разорвалась, по-видимому, фугасная… Люди разбегаются, падают лицом в снег, но через минуту опять сбегаются и опять копошатся вокруг этих фантастических костров.

Страшно ли это? Пожалуй, если подумать, так даже весело. Оставляя в стороне вопросы, так сказать, морального характера – вопросы долга, чести, патриотизма и т. д., – в этом есть что-то от спортивного азарта, опьяняющее раздолье силы и мужества, когда начинаешь вдруг впервые понимать, что, собственно говоря, значат слова: «Есть упоение в бою».

Скажут: «Ну да, ври, хвастайся – не страшно?!»

Отвечу: «Ну, что ж, может быть, немножко и страшно, но ведь в таком случае и в футбол играть тоже страшно. Ведь и там могут по ошибке разбить нос, сломать ногу или ключицу, а то и шею свернуть».

С гордостью записываю: мною собственноручно уничтожено четыре неприятельских бомбы. Правда, три из них мне помогали тушить какие-то девочки. Но с четвертой я разделался сам. И стабилизатор от нее я принес домой. Маленький алюминиевый хвостик этой воздушной хищницы лежит у меня на письменном столе.

А мальчишки-ремесленники – те поступают иначе: носят эти обгоревшие стабилизаторы на поясе – «у кого больше», как охотники носят убитых уток, а куперовские индейцы носили некогда скальпы своих бледнолицых братьев.

1941, ноябрь

Иванов Андрей

Ящик ночного столика в госпитале. С трех

сторон его сделаны карандашом надписи. Читаю:

«Товарищ незнакомый. Я лежал здесь в постели. У меня фашистская мина оторвала левую ногу. Но сейчас пошло на улучшение. Врач очень хороший. К сему –

Иванов Андрей,

защищал город Ленина».

С другой стороны:

«Сестра тоже очень хорошая. Я до войны шахты буровил. Моя шахта № 3. Мне 31 год».

И с третьей, задней стороны:

«Товарищи! Победа будет за нами!»

Конечно, это не очень культурно – писать на столах. Для этого, скажут, есть бумага. Есть-то она есть, но что такое, скажите пожалуйста, бумага? Скурил товарищ, сгорела, скомкалась, потерялась – и нет ее, и никто не узнает, что жил на свете Иванов Андрей, буровил шахты и под конец жизни – между прочим, «к сему», защищал город Ленина. А столик – он хоть и хлипкий и не очень уверенно стоит на своих сосновых ножках, а все-таки как-никак надежнее…

Не знаю, культурно это или некультурно, но есть в этом что-то очень трогательное и очень человеческое – в нескромном желании увековечить себя, безногого, безрукого, может быть в самый серьезный и в самый ответственный час – на краю могилы.

1941, ноябрь

Portrait Parle [2]

«Он такой был – отчаянный, цыганистый, чубастый, если какую женщину или девку полюбит, так уж за ней после по всей улице ни один парень даже на цыпочках пройтись не осмелится. И выпить он тоже был по всей улице первый парень. Драка если какая затеется – он тут как тут. Пел хорошо, на гитаре умел играть. Бывало, как ударит по струнам, голову на плечико склонит да как затянет: „Сказал кочегар кочегару“, – вы не поверите, не только женщины – управдом и тот плакал.

2

Словесный портрет (франц.). Термин из практики уголовного розыска.

А на войне он еще лютее стал. Когда на побывку из Гатчины приезжал, матери своей так прямо и заявил: я, говорит, мамаша, теперича ни огня, ни пламя, ни самой смерти не боюсь. А из немцев, говорит, я, между прочим, даю вам честное слово, рубленый шницель по-венски сделаю.

Два дня пьяный ходил. Политуру с товарищем пили. Потом уехал.

Он в госпитале на той неделе помер от истечения крови. Мать его там при нем была. Когда помер, она его за чуб взяла, поцеловала, заплакала, голову ему на грудь уронила и говорит:

– Ах ты, – говорит, – хулиган ты мой милый…

А на другой день в газетах писали – его к ордену приставили».

1941, ноябрь

На кладбище

Старое петербургское кладбище. Развалины семейного склепа. Массивный крест из черного полированного Лабрадора. На нем буквы:

Лейбъгвардiи

Уланскаго полка

ротмистръ

Георгiй Васильевичь

Суховцевъ

родился 12-аго ноября 1821 г.,

раненъ былъ в Севастополъ

23-яго октября 1854 г.

Умеръ отъ раны того же 1854 года

ноября 12-аго дня.

Всей жизни его было 33 года.

Тут же – останки других Суховцевых. И останки надгробий, обломки могильных плит, крестов, проржавленные железные венки, истлевшие муаровые ленты…

Фамилия – именитая, боевая, военная. Суховцев Михаил Васильевич – генерал-адъютант, родился в 1765 году. Суховцев Василий Васильевич – генерал же. Суховцев Николай Васильевич – поручик. Еще один поручик. Полковник. Жена полковника, жена ротмистра…

И странно на первый взгляд выглядит среди этих гранитных плит и прославленных дворянских имен – скромная деревянная пирамидка, на которой от руки дегтем намазано:

Поделиться с друзьями: