Том 3. Рождество в Москве
Шрифт:
– Хорошо, хорошо, голубчик, постарайся не думать… – сказал капитан.
– Так точно, господин капитан.
Взглядом, в котором были облегчающие душу слезы, сказал Антонов капитану все, что могла сказать раскрывшаяся душа его. И сказали они один другому все, что могут сказать люди, которым непостижимой Волей во тьме кромешной открылся свет.
Август, 1943
Париж
Почему так случилось
Все сильней мучила бессонница. Профессор понимал, что это от переутомления, главное – от жгучей потребности «подвести все итоги». Давно это началось, но в последние месяцы обострилось, в связи с напряженной работой над «главным трудом всей жизни» – «Почему так случилось», а именно – революция и все, что произошло, как ее следствие. Он писал и раньше на тему «философия прогресса», а на склоне дней, – было ему к семидесяти, – явилась неодолимая потребность: «все уяснить», даже «судить себя». Работа увлекала, раздвигалась, терзала. Отсюда, понятно, и бессонница.
Он посоветовался с знаменитым невропатологом. После тщательного исследования – расспросами о жизни
Но вот, в одну «дикую» ночь, прежнее вернулось: не только прежнее, а с обострением, до бреда.
Профессор лег в 10, приняв успокоительного, взял Пушкина, открыл, как всегда, – что выйдет. Вышло «Воспоминание», где лежала спичка. Он знал это наизусть, но стал вчитываться, выискивая новые оттенки. Вспомнилось, как ценил это стихотворение В. В. Розанов, – называл «50-м псалмом для всего человечества». «Правда», – раздумывал профессор, – «воистину, покаянный, но человечество не почувствует изумительной глубины всего: это – наш покаянный псалом, русского духа-гения». Нашел новые оттенки, томительные три «т»: «…В уме, подавленном т-оской, т-еснится т-яжких дум избыток». Нашел еще три «и»: «Воспоминание безмолвно предо мной свой дл-и-инный разв-и-вает св-и-ток». В этих «и» чувствовалось ему бесконечно-томящая мука «угрызений». Усмотрел и другие «и», еще больше усиливающие томленье: «И… – с отвращением читая жизнь мою…» И… – «горько жалуюсь, и… горько слезы лью…» И это двой-ное – «горько»!
«Но строк печальных не смываю».
Этот стих он называл «приговором», наступающим неизбежно, неумолимо, – уйти от него нельзя доводами рассудка, а надо принять и… что? – выстрадать?… И опять, в какой уже раз подумал: «да, счастливы верующие крепко… находят исход томленью в пафосе покаяния… и не просто один-на-один с собой, а при уполномоченном для сего свидетеле… и, кажется, это верно… психологически…» Томительно признавая, что «смыть» нельзя, он закрыл книгу и, вопреки советам невропатолога, невольно стал развивать свой «свиток»… но тут же спохватился, что не заснет, и принялся механически считать. Перевалив за 500, испугался, принял еще снотворного и заставил себя думать о «легком и приятном». Как же чудесно было, когда, гимназистом, простаивал, бывало, ночи у Большого театра, в морозы даже, предвкушая, что вот достанет на галерку за 35 копеек, снова увидит «Фауста», с Бутенко в роли Мефистофеля. Ну, и басище был! И как же чудесно просто давал «черта» без всяких выкрутней. И правильно: раз тот в такую «розо-венькую» втюрился, к чему с ним тонкости! Именно такой «черт» и в немецкой легенде, и в наших сказках, – простой, без «демонического». Вспомнил, как ярким морозным утром сторож вывешивал, наконец, долгожданную раму в проволочной сетке, с заманчивой розовой афишей, на которой стояло чернейше крупно, радуя праздничным:
«Бутенко поет! бра-во!!.. пятым в очереди, галерка в кармане!..» На этом профессор заснул.
…Снег и снег. Сугробы – гора-горой. И – ночь. Крепкая, морозная, глухая. Он стоит на расчищенном от снега месте, будто сцена в Большом, последний акт «жизни за Царя», без леса только. И вот – сугроб начинает шевелиться, показывается темный гребешок… – изба, должно быть? Уж и солому видно, вот и карнизик, с «петушками»… – старая изба, такая милая, родная. Так и возликовало сердце: родная, ми-лая! А снег все осыпается, уж и оконце видно – красным пятном, все пламенней. Топится печь, должно быть… пылает, прямо. Может, щи варят, со свининой, – дух такой, томный, родной, чудесный?.. Да. щи… и со свининкой! Рождество, вот и со свининкой. И – пирогами, будто?… с кашей, лучком припахивает… И так захотелось огневых щей… ложкой, шершавой-крашеной. Постучаться – войти?., побалакать с празднично-краснорожим мужиком, с ребятками пошутить… да подарить-то нечего?.. Порассказать, как там томились по родному… порасспросить, как здесь мытарились… – слава Богу, все кончилось. Такая безумная радость охватила… и – такая тоска!., и стыд, – так и пронзили сердце. А мужик вдруг и спросит… непременно спросит!.. – «ба-рин… а почему…так… случилось?! ты вон в книгу пишешь, а все не то! ты по со-вести пиши… кто довел нашу Расею-матушку до такой ямищи?! до такого смертоубивства?!.. а?!., нет, ты сказывай, не виляй… кака притчи-на, кто додумался до такого? кто научил?., а?!!» Непременно спросит. Нет, стыдно войти, нельзя.
И все пропало: ни оконца, ни жаркой печи, – высокий опять сугроб. И глухая ночь. И – тоска. А дух от огневых щей и пирогов с кашей так и остался во рту. Но тут другой сугроб, как стена, тоже зашевелился… – черное что-то там, будто большая собака возится, хочет на волю выскочить. И вот выскочила… но не собака!.. – профессор шатнулся от удивления и страха, – выскочил на «сцену»… Мефистофель! Совсем тот самый, как представлял Бутенко. И грохнул потрясающе-низким басом:
– «Я – зде-сь!.. Но чего ж ты бо-ишься? Смотри сме-лей – и пригляди-шься!..»Страх вдруг пропал, и стало тепло-приятно, как в театре. Крикнуть даже хотелось – «брра-во Бутенко! би-ис!!..» Но тут пошло другое, уже не как в театре.
Мефистофель заговорил… Но не бутенковским басом, а скрипуче, с едким таким подтреском, козлиным словно, или вот если бы заговорила ехидная
кощенка:«Бравов-то уж ты по-сле… а „биса“ у меня не полагается. Ну, по-нюхал?… как щами-то со свининкой, пирогами с кашей? мужицким духом, таким дорогим и милым… таким родным?! А ведь в Париже-то ароматы тоньше, нежней… нэ-с-па?.. А-а… ре-ми-ни-сцен-ции, понятно! – „И дым отечества нам сладок и приятен“..? Брось, ста-ро. Ты поумней же Чацкого, хоть чуть и поглупей моего приятеля… до его дурости, понятно. Влип в конфетку!., самую-то па-тошную!., сорвал „маргариточку“, и… сорвался! Ты все постиг, и да поможет тебе Сатана свершить твой труд мироточивый „Почему так случилось“. Для кой-каких поправок я и принял сию прохладительную ванну. Не слишком тут комфортно… хоть и с руки мне, наскучила высокая температура, приятно освежиться. Да и оскомину набила последняя работка, уж слишком ки-сло! да и запашок!..» «фантасмагория», понятно, разумею. Дешевка! дешевое вранье, дешевенький обман безглазый… и – на готовеньком! легко и просто, под аплодисменты! Не говоря уж об… «апофеозе личности»! По-думай… ли-чности! Такая чудотворная икона, должны бы истекать ка-ки-е чудеса… а истекло!.. – не стоит шевелить, нанюхался. С тебе подобными преподобными – ку-да полюбопытней. Есть – некая головоломка все-таки… игра ума! ведь как трудились, подпарывая ткань-то! Как сеяли… «разумное, доброе, вечное…» и… «спасибо вам скажет сердечное…» – но кто?! Почему так случилось..?! Навязчивая темка. Ответик у тебя готов… неполный только. Плохо ты знаешь Пушкина! Проглядел пустяк, но… важный. Тогда-то… Да без заглавия, ведь… проглядеть не хитро. Да и – «в скобках»! Теперь-то знаешь, спохватился… – «Два чувства дивно близки нам…» хе-хе-хе-хе-хе-э… – теперь и близки да… далеки! Так вот, хочу направить… не из любви к тебе, а так, по долгу… массажиста. Черт возьми, и я ведь то-же… почитываю Пушкина! Ну, что-то в нем… цепляет. У нас, понятно, под запретом… для зеленцы, – «да не смутятся», – ну, под партой, как, помнишь, Чернышевского, ошибки молодости? Что теперь сей «дум властитель»! Солома. В Пушкине – остротца «сияньи-це»… Не думай, по привычке глупой, что размяк, и… «дар невольный умиленья впервые…» – и так далее… ну, поросячьи песенки. Да, стран-но… поросята чертовски падки жалеть черта! петь «демоническое» и поклоняться. Впрочем, мерси-с на лестном слове. Все вы ужасные жалетели… с прохладцей. А, байронизм! Перешагнули? Ну, что такое «ангел нежный» «в дверях Эдэма»? Ну, сиял… да еще «главой поникшею»! хе-хе-хе, как мило! А что ему делать, как не сиять? Ведь сам же хохотал… не помнишь? я только твои словечки вспомнил, не корежься. Подумать… что я могу к пятнадцатилетие-невинности, с душком просвирки! Нет-с, я люблю с горчичной. Но Пушкина почитываем – у-мен! Для тренировки. Надо же знать противника, быть начеку. Так вот-с, ты все-таки полюбопытней «бесов»… в извивах мысли. Факт, не комплимент. Логика твоя! редкая головоломка, увлекаюсь. Строишь дворец, а выйдет… и черт не разберет, что выйдет… прорва?.. А труд мироточивый! Судишь себя, а… гимн.
Это задело. Профессор попытался возражать: «моя дедукция, если читают не предвзято, совершенно объективна… все предпосылки…» – но «Мефистофель», в смехе, перебил:
– А, брось, старо. Я предложу тебе ин-дукцию! Не очень-то комфортно, негде и присесть. Холодок люблю, но несколько повышена температура, сядешь – выйдет грязь. Ми-лая, родная… но грязь. А я ведь чистоту люблю, на дню три раза зубы чищу… ка-кие! в мои-то лета!.. А ведь первая моя встреча с женщиной восходит… А была ка-кая!.. Приятно вспомнить, но, увы, не-по-вто-ри-мо. А знаешь, не махнуть ли нам в… – ты ведь ан-тичник! в Грецию? В Каноссу не желаешь?.. Так поведем ин-дукцию в ан-тичном месте.
Профессор увидал пустую комнатушку, обшарпанную, заплеванную, угарное ведро на глине. Да, Греция… та самая, в которую вступил он, «свободный», с корабля, тогда… признал ведро – мангал.
– Комфорт! – мяукнул черт, болтая руки над мангалом, – античность.
Это был уже не «Мефистофель», а волосатый, желчный, в жидкой бороденке, со скверными зубами, с помятой папироской, в пиджачишке, в бахромчатых манжетах, серых, в размятых туфлях… – «вечный студент». Напоминал кого-то… кто же он?.. Такое отвратительное что-то… – что же?.. Томило, вспоминалось… нет, не мог. Воняло затхлым… бельем бессменным, прелыми носками?.. Но голос тот же, со снеговой поляны.
– Ки-сло? не ндравится? – скрипнул «студент»,
мерзкий от внешней грязи, и от другой… иной. – Комфорт в сво-бо-де! Скоро ж ты забыл. А когда-то, – вспомнил? – прилег у этого ан-тичного треножника, в тот неуютный вечер, как же был детски счастлив, как лепетал… правда, коверкая, – «Отче наш»..! – налегая особенно на «хлеб насущный»! Теперь бормочешь и – не веришь! Логика: не веришь, а… прибегаешь. И в меня не очень, а ожидаешь «чертовой ин-дукции»! А ведь недурственно, меня-то, Федор-то Михайлыч, представил, а? И анекдотики мои про нос, исповедальню, бретоночку-красотку… Повеселились наши. Да-а, Иван-то Федо-рыч его… у нас! чиновником особых поручений, сверх штата… масса кандидатов. Как ни вертелся, тогда-то… а признал: аз есмь! И ты… Впрочем, – в твоей манере: и призна-ешь, а не сознаешься. Да, вопросик любопытный есмь? не есмь?.. Так и не решил? Пора бы… Просил… «явлений»? Получи сполна. Не в силах? понатужься, ну же… Нет в тебе этой русской широты, а то бы..! Правда, и дерзости особой, а так, «логически осмыслив», как тот, «чиновник»… Тепловатый, замешан на водичке. Да, вспо-мнил!.. хи-хи-хи-и… ну, не могу… без смеха… хе-хе-хе-э… ну, обмираю, прямо… хи-хи-хи-и… за… зака… зака-шлялся… ха-ха-а… Недавно… ка-ка… картинку… картинку видел, одного ико… иконо-писца-старовера… хи-хи хи-и… «Стра… тот… «Страшный… Суд…» – хе-хе… ты, вылитый!.. Некуда тебя ему девать-пристроить… все определились: один – по-одесную, где там… «сияние» и гимны, другие – в квартирку с отоплением, хе-хе… а у тебя, мой друг, профессор всех наук, такая… хи-хи-хи-хи-и… лико… графия…: – в-тупик! И что же, хитроум, придумал!.. – по-се-ред-ке! хе-хе… ни в тех, ни в сих, а… дерево писнул… о-сину! осину… и тебя-то, дедуктора-то знаменитого, и… привязал!., хи-хи-хи-хи-и… веревкой!., не повесил, а привязал… хи-хи-и… как вот кобелька мужик… драть сподручней… хи-хи-хи-иии… До чего же остроумно-едко! Я прямо зарукоплескал! за… ло-гику! Что? у Трубецкого вычитал? Но и Трубецкой рукоплескал! за ло-гику. Да как же не очароваться?! Читал твой труд мироточивый – «Почему…» ну, ло-пнул! Приспел в «бессмертные»! Науку обессмертил!!! создал… сверх-силлогизм!!!.. – «Все люди смертны: Кай – человек: следовательно… „я тут ни-при-чем“»! До-стиг, завоевал бессмертие, ура-а!..