Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Том 3. Село Степанчиково и его обитатели
Шрифт:

Известно, что прототипом плац-майора, прозванного за «рысий взгляд» «восьмиглазым», послужил плац-майор омского острога Василий Григорьевич Кривцов. В письме к брату от 30 января — 22 февраля 1854 г. Достоевский дает ему следующую характеристику: «Плац-майор Кривцов — каналья, каких мало, мелкий варвар, сутяга, пьяница, все, что только можно представить отвратительного <…> Он уже два года был плац-майором и делал ужаснейшие несправедливости <…> Он наезжал всегда пьяный (трезвым я его не видел), придирался к трезвому арестанту и драл его под предлогом, что тот пьян как стелька. Другой раз, при посещении ночью, за то, что человек спит не на правом боку, за то, что вскрикивает или бредит ночью, за все, что только влезет в его пьяную голову». В воспоминаниях Токаржевского Кривцову посвящена специальная глава «Васька». Кривцов был отставлен еще при Достоевском, а затем предан суду. Токаржевский вспоминал, что, будучи проездом в Омске в 1864 г., встретил нищего, в котором узнал бывшего плац-майора, и подал ему рубль; Кривцов тоже его узнал и на вопрос, что же произошло, ответил: «Бог меня покарал за покойного Жоховского, за вас всех. Простите!» В письме же к Достоевскому его омской знакомой Н. С. Крыжановской от августа — сентября 1861 г. сообщается, что Кривцов скоропостижно скончался. [86] Достоверность этих сведений трудно проверить. Несмотря на то что все внешние черты Кривцова Достоевский воспроизвел достаточно точно, образ «восьмиглазого» получил обобщающий характер.

86

См.:

Достоевский и его время. Л., 1971. С. 253.

По цензурным условиям Достоевский не мог коснуться в «Записках» темы стихийной борьбы крестьян против крепостнического произвола. Рассказ писателя об одном из его товарищей по острогу — крестьянине, убившем своего помещика, вступившись за честь своей невесты, сохранил для нас друг Достоевского А. П. Милюков в своих воспоминаниях. Приводим этот рассказ полностью:

«В казарме нашей, говорил Федор Михайлович, был один молодой арестант, смирный, молчаливый и несообщительный. Долго я не сходился с ним, не знал — давно ли он в каторге и за что попал в особый разряд, где числились осужденные за самые тяжкие преступления. У острожного начальства был он по поведению на хорошем счету, и сами арестанты любили его за кротость и услужливость. Мало-помалу, мы сблизились с ним, и однажды по возвращении с работы он рассказал мне историю своей ссылки. Он был крепостной крестьянин одной из подмосковных губерний и вот как попал в Сибирь.

— Село наше, Федор Михайлович, — рассказывал он, — не маленькое и зажиточное. Барин у нас был вдовец, не старый еще, не то чтобы очень злой, а бестолковый и насчет женского пола распутный. Не любили его у нас. Ну вот, надумал я жениться: хозяйка была нужна, да и девка одна полюбилась. Поладили мы с ней, дозволение барское вышло, и повенчали нас. А как от венца-то вышли мы с невестой да, идучи домой, поравнялись с господской усадьбой, выбежало дворовых никак человек шесть или семь, подхватили мою молодую жену под руки да на барский двор и потащили. Я рванулся было за ней, а на меня набросились людишки-то; кричу, бьюсь, а мне руки кушаками вяжут. Не под силу было вырваться. Ну, жену-то уволокли, а меня к избе нашей потащили да связанного как есть на лавку бросили и двоих караульных поставили. Всю ночь я прометался, а поздним утром привели молодую и меня развязали. Поднялся я, а баба-то припала к столу — плачет, тоскует, „Что, говорю, убиваться-то: не сама себя потеряла!“. И вот с самого этого дня задумал я, как мне барина за ласку к жене отблагодарить. Отточил это я в сарае топор, так что хоть хлебы режь, и приладил носить его, чтобы не в примету было. Может, иные мужики, видя, как я шатался около усадьбы, и подумали, что замышляю что-нибудь, да кому дело: больно не любили у нас барина-то. Только долго не удавалось мне подстеречь его, то с гостями, бывало, он хороводится, то лакеишки около него… всё несподручно было. А у меня словно камень на сердце, что не могу я ему отплатить за надругательство; пуще всего горько мне было смотреть, как жена-то тоскует. Ну вот, иду я как-то под вечер позади господского сада, смотрю — а барин по дорожке один прохаживается, меня не примечает. Забор садовый был невысокий, решетчатый, из балясин. Дал я барину-то немного пройти да тихим манером и махнул через загородку. Вынул топор я да с дорожки на траву, чтобы загодя не услыхал, и, по траве-то крадучись, пошел за ним шагать. Совсем уже близко подошел я и забрал топор-то в обе руки. А хотелось мне, чтобы барин увидал, кто к нему за кровью пришел, ну, я нарочно и кашлянул. Он повернулся, признал меня, а я прыгнул к нему да топором его прямо по самой голове… трах! Вот, мол, тебе за любовь… Так это мозги-то с кровью и прыснули… упал и не вздохнул. А я пошел в контору и объявился, что так и так, мол. Ну, взяли меня, отшлепали да на двенадцать лет сюда и порешили.

— Но ведь вы в особом разряде, без срока?

— А это, Федор Михайлович, по другому уж делу в бессрочную-то каторгу меня сослали.

— По какому же делу?

— Капитана я порешил.

— Какого капитана?

— Этапного смотрителя. Видно, ему так на роду было написано. Шел я в партии, на другое лето после того, как с барином-то покончил. Было это в Пермской губернии. Партия угонялась большая. День выдался жаркий-прежаркий, а переход от этапа до этапа большой был. Смаяло нас на солнцепеке, до смерти все устали; солдаты-то конвойные чуть ноги двигали, а нам с непривычки в цепях страсть было жутко. Народ же не весь крепкий был, иные, почитай, старики. У других весь день корки хлеба во рту не было: переход такой вышел, что подаяния-то дорогой ни ломтя не подали, только мы раза два воды попили. Уж как добрались, господь знает. Ну, вошли мы на этапный двор, да иные так и полегли. Я, нельзя сказать, чтоб обессилел, а только очень есть хотелось. В эту пору на этапах, как партия подойдет, обедать дают арестантам, а тут, смотрим, никакого еще распоряжения нет. И начали арестантики-то говорить: что же, мол, это нас не покормят, мочи нет, отощали, кто сидит, кто лежит, а нам куска не бросят. Обидно мне это показалось: сам я голоден, а стариков-то слабосильных еще больше жаль. „Скоро ли, спрашиваем этапных солдат, пообедать-то дадут?“ — „Ждите, говорят, еще приказа от начальства не вышло“. Ну, рассудите, Федор Михайлович, каково это было слышать, справедливо, что ли? Идет по двору писарь, я ему и говорю: „Для чего же нам обедать не велят?“ „Дожидайся, говорит, не помрешь“. — „Да как же, говорю я, видите, люди измучились, чай, знаете, какой переход-то был на этаком жару… покормите скорее“. — „Нельзя, говорит, у капитана гости, завтракает, вот встанет от стола и отдаст приказ“. — „Да скоро ли это будет?“ — „А досыта покушает, в зубах поковыряет, так и выйдет». — „Что же это, говорю, за порядки: сам прохлаждается, а мы с голоду околевай!“ — „Да ты, говорит писарь-то, что кричишь?“ — „Я, мол, не кричу, а насчет того сказываю, что немочные у нас есть, чуть ноги двигают“. — „Да ты, говорит, буянишь и других бунтуешь, вот пойду капитану скажу“. — „Я, говорю, не буяню, а капитану как хочешь рапортуй“. Тут, слыша разговор наш, иные из арестантов тоже стали ворчать, да кто-то ругнул и начальство. Писарь-то и обозлился. „Ты, говорит мне, бунтовщик; вот капитан с тобой справится“. И пошел. Зло меня такое взяло, что и сказать не могу; чуял я, что дело не обойдется без греха. Был у меня в ту пору нож складной, под Нижним у арестанта на рубашку выменял. И не помню теперь, как я достал его из-за пазухи и сунул в рукав. Смотрим — выходит из казармы офицер, красный такой с рожи-то, глаза словно выскочить хотят, надо быть, выпил. А писаришко-то за ним. „Где бунтовщик?“ — крикнул капитан да прямо ко мне. „Ты что бунтуешь? А?“. — „Я, говорю, не бунтую, ваше благородие, а только о людях печалюсь, для чего морить голодом, ни от бога, ни от царя не показано“. Как зарычит он: „Ах ты, такой-сякой! я тебе покажу, как показано с разбойниками управляться. Позвать солдат!“. А я это нож-то в рукаве прилаживаю да изноравливаюсь. „Я тебя, говорит, научу!“. — „Нечего, мол, ваше благородие, ученого учить, я и без науки себя понимаю“. Это уж я ему назло сказал, чтоб он пуще обозлился да поближе ко мне подошел… не стерпит, думаю. Ну, и не стерпел он: сжал кулаки и ко мне, а я этак подался да как сигну

вперед и ножом-то ему снизу живот, почитай, до самой глотки так и пропорол. Повалился словно колода. Что делать? Неправда-то его к арестантам больно уж меня обозлила. Вот за этого самого капитана и попал я, Федор Михайлович, в особый разряд, в вечные».

Чтобы полнее определить жанровое своеобразие «Записок», необходимо упомянуть и о включенном в них фольклорном материале. Меткие выражения, специфические словечки, каторжные легенды, народные песни, пословицы, источником которых для писателя была его «Сибирская тетрадь», входят в текст «Записок» в живой, свободной, разговорной форме, сливаясь с общим строем речи персонажей, усиливая ее выразительность и национальный колорит. С особым интересом писатель относился к пословицам, — он пользовался в «Записках» всем разнообразием пословичного жанра. Поговорки, прибаутки, присловья, меткие слова, включенные непосредственно

в живую речь персонажей, позволяют в образно-ритмической, максимально сжатой словесной форме воспроизвести обобщенный жизненный опыт данной группы людей. При этом Достоевский в отличие, например, от этнографа С. В. Максимова дает традиционные формулы народной поэзии, воспроизводя обстановку их бытования. Особенно насыщены фразеологизмами главы, где создается первое впечатление о массовом герое Достоевского (ч. 1, гл. II, III, V, IX). В этих главах, близких к физиологическому очерку, очень много диалогов, усиливающих сюжетную динамику, сообщающих действию драматическое напряжение, здесь пословицы так органически слиты с общим лексическим строем речи персонажей, что выделить их часто довольно трудно.

Для того чтобы дать представление о «Сибирской тетради», служившей писателю «кладовой», из которой он черпал фольклорный материал, приводим в качестве образца характерный отрывок ее:

«70) Мы с дядей Васей коровью смертьубили.

71) Ну! бирюлину корову привели.

72) NB. Чего суешься с невымытым рылом в калашный ряд.

73) А у меня-то ни тетки, раз-так се совсем!

74) А я, брат, божиею милостию майор.

75) „Ах ты, язевой лоб!“ — „Да ты не сибиряк ли?“ — „Да есть мало-мало! А что?“ — „Да ничего“.

76) Как завел меня туда господь, ах! благодать небесная! Я — ну прибирать! И махальницу, и едальницу, и хлопотницу взял. Да и дьяконов чересседельник прибрал. У Н<иколая> У<годника> подбородник снял, у б<огороди>цы кокошник снял да и Ваньку-то крикуна заодно стащил.

77) „Ах, как дедушка на бабушке огород пахал!“

78) А уж у меня заложено пьянее вина. А уж я того… в Бахусе.

79) А я-то куражусь, рубаха на мне красная, шаровары плисовые, лежу себе, как этакий граф Бутылкин, и финозомия выражает, — ну, т. е. пьян, как швед, чего изволите?

80) А у него на ту пору бостон, генералы съезжались.

81) Кажись, генеральские дочки, а носы всё курносые.

82) Не хочу в ворота, разбирай заплот.

83) „Здравствуйте, батюшка! Живите больше, Анкудим Трофимыч!“ — „Ну, как дела?“ — „Да наши дела, как сажа бела. Вы как, батюшка?“ — „Э, батюшка, по грехам своим живем, только небо коптим“. — „Живите больше, Анкудим Трофимыч“.

84) Глухой не дослышит, так допытается.

85) Сибиряк соленые уши.

86) Ишь, разжирел! К заговению двенадцать поросят принесет.

87) „Что ж ты не приходила?“ — „Вот! Я пришла, а вас Митькой звали“.

88) Старое дерево скрипит, да живет.

89) Ишь, Пермь желторотая! Ишь, пермяк кособрюхой!

90) „Да ты что за птица такая?“ — „Да уж такая птица!“ — „Да какая?“ — „Да такая“. — „Какая, < —— >?“ — „Каган“. — „Подлец ты, а не каган“.

91) „Чуете! Ты мене вид морду набьешь. Чуете, такого гвалта зроблю!“ — „Да молчи ты! Ню-ню-ню! Парх проклятый!“ — „Нехай буде парх!“ — „Жид пархатый!“ — „Нехай будет такочки! Хоть пархатый, да богатый, гроши ма!“ — „Христа продал!“ — „Нехай буде такочки!“

92) „Эх, жид, хватишь кнута, в Сибирь пойдешь!“ — „А що там пан бог есть?“ — „Да есть-то есть!“ — „Ну нехай! был бы пан бог да гроши!“

93) Ври, Емеля, твоя неделя!

94) „Да у кого?“ — „Да у нашего Зуя“.

95) А ты так живи: ни шатко, ни валко, ни на сторону.

96) Чужую беду руками разведу, а к своей ума не приложу.

97) Пробуровил тысячу.

98) А! ты, верно, Неробелов? Вот подожди у меня.

99) Умный человек! из семи печей хлеба едал.

100) Чисто ходишь, где берешь, дай подписку, с кем живешь?

101) Чисто ходишь, бело носишь, скажи, кого любишь? С каким словом сказать.

102) Все дрянь. Только и можно почесть рубашку сарпинковую.

103) NB. Ты мне черта в чемодане не строй!

104) На обухе рожь молотили, зерна не проронили.

105) Голодом сидят, девятой день тряпицу жуют.

106) Ты сколько знаешь, я всемеро столько забыл. Другой больше забыл, чем ты знаешь.

107) Глаза-то уже успел переменить (напился).

108) Этому 5 лет, тот на 12, а я вдоль по каторге. Поперек Москвы шляпа.

109) Эй ты, строка.

110) Люди ложь, и я тож.

111) Как бы не так! Ты откуда, а я чей?

112) Прогорел!(Проигрался, промотался, пропился)».

Особое место в «Записках» занимает глава «Акулькин муж». Первоначальный источник сюжета ее — реальная история, кратко записанная Достоевским на полях «Сибирской тетради». Рассказ арестанта Шишкова стилизован. Введение рассказчика не условный композиционный прием, а явная установка автора на социально чужой сказовый тон. Сказовая манера достигается большим количеством постоянных эпитетов, народных идиоматических выражений. Название рассказа, возможно, восходит к записанному в «Сибирской тетради» двустишию из шуточной плясовой песни: «Погодя того немножко, Акулинин муж на двор».

Достоевский упомянул героя этой главы — Акулькина мужа — наряду с «главнейшими героями» своими в черновых материалах к «Подростку»: «Говорили, что я изображал гром настоящий, дождь настоящий, как на сцене. Где же? Неужели Раскольников, Ст<епан> Трофимович (главные герои моих романов) подают к этому толки? Или в „Записках из Мертвого дома“ Акулькин муж, например?».

«Записки из Мертвого дома» были приняты читателями и критикой восторженно. «Мой „Мертвый дом“ сделал буквально фурор, и я возобновил им свою литературную репутацию», — писал Достоевский А. Е. Врангелю 31 марта 1865 г.

О каторге ходили до того времени лишь темные слухи. Разоблачение Достоевским ужасов, испытанных на себе, и недавнее возвращение автора из Сибири приковывали внимание к книге.

«Записки» вызвали в первую очередь ряд статей, связанных с пенитенциарным вопросом. «Сын отечества» поднял вопрос о госпиталях для каторжных (1862. 1 февр. № 28. С. 218) и о средствах исправления преступников на каторге (там же. 17 июня. № 24. С 569–570), а «Русский мир» опубликовал статью «На каком основании надевают кандалы на лиц привилегированных сословий?», где указывалось, что закование в кандалы лиц привилегированных сословий является нарушением закона (1862. 9 июня. № 22. С. 448–449). Известный юрист П. Муллов в статье «Вопрос о местах заключения арестантов в России» на основании «Записок из Мертвого дома» писал о развращающем влиянии каторги, требовал допустить там свободный труд и рекомендовал «изменение системы заключения» (Век. 1862. 11 марта. № 9-10. С. 88–91).

Вслед за статьями, посвященными частным вопросам, появляются статьи, требующие радикальных реформ в устройстве каторжных тюрем (Иллюстрированный листок. 1862. 28 окт. № 42. С. 401–402; 4 ноября. № 43. С. 430–432). Возникновение этого направления критики было естественно: в силу своей фактической достоверности «Записки» воспринимались как документ, как совершенно необходимое дополнение к официальным отчетам о состоянии тюрем.

Уже в вышеназванных статьях отмечался и общегумаиистический характер произведения Достоевского. На этом вопросе останавливался А. П. Милюков. В статье «Преступные и несчастные» он называл писателя новым Вергилием, который ввел читателей в ад, но не фантастический, а реальный. Особо отмечая стремление автора в каждом преступнике найти человека, Милюков дает характеристику «галерее каторжников», от «страшного разбойника Газина до Алея», «возбуждающего страдание, как грустная тень Франчески посреди Дантова ада» (Светоч. 1861. Кн. 5. С. 27–40). К статье Милюкова примыкают две статьи В. Р. Зотова <?> в «Иллюстрации», выдвигающие вопрос о человеческих правах преступников, об отношении к ним общества (1862. 20 сент. № 237. С. 187–190; 1863. 21 февр. № 258. С. 114).

Рассматривая книгу только как изображение каторги, критики снижали ее общественное значение, сужали идейный смысл. Так, Ленивцев (А. В. Эвальд) в «Отечественных записках» доказывал, что «Записки из Мертвого дома» знакомят публику с второстепенными фактами и вопросами русской жизни, что это произведение полезно только «частностями, и к общему оно никогда не возвышается» (1863. № 2.С. 191–195). Критик обвинял Достоевского в отсутствии выводов общественно-политического характера.

Другой упрек сделал писателю критик «Библиотеки для чтения» Е. Ф. Зарин (1862. № 9. С. 89-119). Он обвинял Достоевского в сентиментальной филантропии. Зарин воспринял эту «бесхитростную», но «в высшей степени способную занимать человеческое внимание» книгу как выражение болезненного, расплывчатого гуманизма.

Поделиться с друзьями: