Том 3. Воздушный десант
Шрифт:
— Учитываю на все сто.
И действительно, Дохляков передвигается только ползком, стараясь не поднимать головы, и почему-то задерживается возле каждого убитого.
— Он шарит что-то, — говорит мне Федька и ползет за Дохляковым, затем манит меня к себе. Оба хорошо видим, что Дохляков обыскивает убитых и перегружает с них что-то в свои карманы.
— Так вот он зачем здесь, — шипит Федька. — В случае чего обшарит и тебя и меня, заберет адреса, потом будет писать… Катерине…
В это время брызнул немецкий автомат.
Дохляков и не вскрикнул, а только дернулся коротко всем телом и сунулся головой в земь.
— Туда ему и дорога. Мне и в могиле не было бы покоя, если бы эта тварь Дохляков-Десантский сохранился живьем, остался позорить нас, десантников.
Начинается новый, третий день. Для танков у нас осталось два патрона противотанкового ружья да одна граната. Подкрепление получить неоткуда. Кругом взрытое поле, и живых тут меньше, чем мертвых, И все перепуталось — где наши, где немцы. Про свой штаб мы ничего не знаем. Вся надежда на наши автоматы, в которых тоже не много жизни.
А танки идут, идут, вот сразу штук пять, и ведут такой огонь, что нельзя приподнять головы. Идут прямиком на нас. Мы прикидываем, как лучше израсходовать оставшиеся патроны и гранату, подождать ли еще или начинать огонь. Общая стрельба действует заразительно, иногда ненужно, вредно, начинаешь стрелять против воли.
Осколки снарядов, как жернова, перемалывают бруствер нашего окопа, земля сыплется на нас ручьями, над головой злобный, ржавый визг. Танки почти рядом, мы чувствуем сотрясение не только стенок окопа, но и дна.
— Пора, — говорит Федька. — Бью!
И не бьет… Я припадаю к нему, хочу разорвать, сдернуть обмундировку, но руки скользят по быстро намокающей кровью одежде. Федька ранен осколками сразу в несколько мест. Моя возня увеличивает и без того нестерпимую боль, и Федька хрипит из последних сил:
— Брось, дай умереть. Напиши Катерине: убит… прямо в сердце. Увидишь ее — поцелуй от меня. Она была мне одна за всех — за мать, за отца, за невесту, за жену. Одна за всех.
Он любил ее, далекую, никогда не виденную, не целованную. А все выдавал нам, своим товарищам, за шутку. Ну как я напишу об этом Катерине? Ах, друг мой, жил бы и писал бы сам!
Наконец расстегнул на Федьке десантскую куртку, из грудного кармана гимнастерки достал документы. Больше заниматься с ним некогда и незачем: он умер. Хватаюсь за ружье, выпавшее из рук моего друга, и посылаю патроны в головной танк. Один, другой… Ушли все. Сердце готово разорваться: неужели промазал? Нет, танк горит.
Один из танков начинает утюжить соседний окоп. Я не знаю, кто там, но кто бы ни был, он — наш, мой друг, друг Федьки. Я швыряю под танк последнюю гранату. У танка срывает гусеницу, он стоит, но продолжает вести огонь. К нему подходит другой танк, а затем круто поворачивает в мою сторону.
Я со своим пустым ружьем лежал в тесном глинистом карманчике. Когда между мной и вражескими танками осталось не больше сотни метров, когда я считал время уже не минутами, не секундами, а мигами, поблизости ударил снаряд. Стенки карманчика сдвинулись и погребли меня живьем. Непогребенной осталась только голова, будто нарочно, чтобы я видел свою смерть. Танки все приближались и с ходу вели сильный огонь. Десантники открыли ответный. Потом танки и люди сблизились настолько, что в дело пошли гранаты.
Танки стреляли, утюжили наши окопы, давили наших людей,
горели, взрывались, — их было много и хватало на все. Мои товарищи, как утопающие, то поднимались над окопами, то падали в них. Понять, кто упал для спасения жизни, а кто уже потеряв ее, было нельзя.Я видел все, до самых последних мелочей, вплоть до выражения лиц, до судороги ртов, которые, я догадывался, выкрикивали проклятия, и ничего не слышал, оглушенный снарядом, и ничего не мог, стиснутый тяжелой глиной.
Не передать, какая тоска была во всем моем теле, как я рвался туда, к товарищам.
И если для других тишина — отдых, счастье, то для меня — смертная тревога сердца, холод и тяжесть могильной глины.
Вот еще танк. Вместе с потревоженной землей с бруствера окопчика свалился на меня мертвый Федька, и возле него прошел танк. Я весь в земле, меня так сжало, что не могу шевельнуться. Мне сильно свернуло набок голову. Но я еще жив, мою смерть принял на себя мой друг, принял и в мертвых, как не раз принимал в живых.
Начинаю ворочать головой. Наконец вывернул из-под убитого друга. Пробую шевелить плечами, руками, расшатываю себя, как расшатывают столб, когда нужно выдернуть.
Кое-как высвободил правую руку, дал ей отдохнуть, потом достал десантский кинжал. Режу, пилю, сверлю кругом себя землю. Стала немножко порыхлей. Вот свободен до колен, а встать не могу, нет сил. Оглядываюсь, как маленький вороненок, который еще не научился летать. Вижу, идут немцы, собирают своих убитых и раненых. Снова прячусь под труп моего друга. Немцы пускают в него еще пулю.
Земля, спаси меня, своего несчастного сына! Мы все твои, Земля, все из тебя. Хоть и не так грубо, не так прямо: «Взял бог ком глины и слепил человека», — как думают верующие, но все из тебя. Спаси меня, Земля! Я отвечу тебе тем же: всю жизнь буду работать, чтобы тебя не терзали больше снарядами и бомбами, не кромсали гусеницами танков. Дай мне, Земля, еще увидеть солнце!
Когда немцы отошли, я начал разминать плечи, руки, ноги. Меня сильно жамкнуло землей, и все во мне онемело. Разминаю себя и чувствую, что ко мне возвращаются силы, возвращается и слух, — медленно, по капельке, но возвращается. И так собираю их долго-долго, до темноты. Затем опоясываю себя и мертвого друга одним ремнем и ползу, сам тоже еле живой.
Кругом немецкие голоса. Наши отошли. Но недалеко, иногда я слышу их. Одному доползти — тут и делать бы нечего, но вдвоем… Порой наваливается такая слабость, что не могу держать головы и прижимаюсь лбом к земле. Оттуда идет прохлада, а с нею сила. Свежесть приглушает жажду. Чем бы хоть немного приглушить еще голод. Особенно раздражают всякие запахи, некоторые даже до тошноты. А запахов много, и все резкие: гари, пороха, бензина и пота.
Всходит луна. Мне кажется, что этот глаз неба сегодня глядит особенно пристально, с выражением недоумения, тревоги, печали. От трупов людей и машин ложатся тени. Среди них я вижу одну, которая движется, и в ту же сторону, куда пробираюсь я. Это кто-нибудь из наших. Я достаю десантскую дудочку и негромко сигналю. Мне не отвечают, но тень замирает. Я сигналю снова, настойчиво и нежно, насколько позволяет грубоватая и к тому же надломленная во всяких невзгодах дудочка. Тень осторожно ползет ко мне. Когда до полного сближения остается метров двадцать, тень говорит: