Том 3. Воздушный десант
Шрифт:
Может, оно было глупо, но я старалась узнать план немецких укреплений и наносила его булавкой на свою загорелую ногу. Переберусь к своим — этот план пригодится: может спасти жизнь многим родным воинам-разведчикам, может дать большую победу.
Я старалась все время ползти вперед, к реке, которая разделяла нашу и немецкую передовые линии фронта. Но у меня ничего не получалось. В этом аду не разберешь, где перед, где зад, где право, где лево. За трое суток так и не увидела реки ни разочку.
На четвертые сутки меня задержали, скрутили назад руки, на шею накинули веревку. Сперва из-под обстрела вывели пешие, потом мою
Пригнали в полевую немецкую жандармерию. И сразу допрос:
«Кто такая?»
Я не могу говорить, онемела от жажды. Дали полстакана воды — и снова:
«Кто такая? Как попала сюда?»
«Иду домой».
«Здесь же фронт».
«Фронт? Я читала, что фронт за Волгой».
«О, да-да… Он будет за Волгой. Но пока здесь».
Начали обыск, прощупали на одежде все швы, распороли на кусочки ботинки, чемоданчик. Нашли одну справку, которую дал мне Борис Шилов, которую я и не скрывала. На план укреплений, нацарапанный на ноге, не обратили внимания, — знать, не пришло в голову, что я могу применить такую письменность.
И снова допрос: кто такая, как попала сюда? Упрямо твержу, что я Анна Костикова, иду домой, к маленькому сыночку.
После допроса меня заперли в натопленную баню. Темно. Жарко. Душно. Обшарила всю баню — нигде ни капли воды. Легла на пол около двери. Но и там было так жарко, что сперва вся вспотела, а вскоре, когда весь пот вышел из меня, обсохла, волосы стали как солома, кожа — как шелуха на спелом луке.
Пометалась-пометалась и потеряла сознание. Сколько пролежала без чувств — не знаю. Очнувшись, вижу в бане яркий свет. Надо мной склонились два гестаповца, спрашивают:
«Куда идешь? Кто такая? Как попала сюда?»
Я — знай одно:
«Иду домой. А что тут фронт, не знала. В немецких газетах пишут, что фронт далеко, за Волгой».
Потом меня заперли в подвал, где держали смертников. Две недели, каждый день, водили из подвала в жандармскую канцелярию и допрашивали до того, что я падала со стула. Еще раз обыскивали, но у меня ничего не было тайного, а план, нацарапанный по ноге, обшелушился.
В конце всех мук вынесли решение — расстрелять.
Дубовку часто накрывали наши родные батареи. И в тот момент, когда меня вели последний раз из жандармской канцелярии в подвал, начался сильный артиллерийский налет. У конвоиров поднялась паника, суматоха: куда прятаться самим? Куда девать меня? Вижу, я тут лишняя, обуза, помеха — и побежала. Догонять меня под огнем советских батарей никто не решился. Так и улетела.
Танюшка, вся загоревшись счастьем, торжеством, несколько раз всхлопывает ладошками.
— Порхнула я в одну сторону, за угол, потом в другую, через плетень в сад, затем еще и еще. Очутилась на окраине Дубовки. По всему селу — ни одного человека, всех, и военных и мирных, размело артналетом, как пыль ветром. Но кончится артналет — и гитлерня выползет на улицы, вроде червей после дождя.
Затаилась я под кусточком сирени и оглядываю, куда же сунуться, к кому стукнуться. Возле одной хатенки сидит женщина и укачивает на руках младенца. Через свою бездомную жизнь я знаю, что самые сердобольные из людей беременные и детные женщины. Подхожу к ней. Она качает и поет:
Баю-баюшки-баю Светлую деточку мою…А в пеленках у нее — полено, самое настоящее, необделанное полено.
Бывает, маленькие девочки имеют для игры деревянных кукол, бывает, берут простые деревяшки, щепки, пеленают, качают их… все как с живыми младенцами. А здесь была женщина и укачивала деревяшку всерьез, а не играла, не шутковала с нею. Когда я подошла близко, она обернулась на меня и зашипела страшно, как змея. Я не решилась заговорить с ней.
Но тут из хатки вышла другая женщина, старуха, и увела молодую с младенцем из полена во двор. Заодно впустила и меня. Канонада притихла. Конвоиры кинулись на поиски, но добрая старушка спрятала меня в погреб. Два дня высидела я в том погребе. Старушка давала мне еду, питье, разную теплую ветошь укрыться от холода. В погребе сохранялся снег. Много раз старушка оставалась посидеть со мной и все горевала о той женщине, что возилась с поленом, как с младенцем. Это была ее дочка. В канун войны она вышла замуж, забеременела и родила хорошенького сыночка. Родила уже без мужа, которого взяли на войну, и полюбила за двоих. Куда сама, туда и сыночка, никогда не спускала его с рук и спать брала с собой. Когда немцев турнули сперва от Москвы, потом от Сталинграда, они решили укрепиться здесь, на Днепре. Погнали всех-всех рыть окопы. Потребовали и эту женщину. Она сказала:
«Не могу, сынок не пускает».
«Какой? Где он?»
«Вот», — и подняла сынка над головой. Кудрявый, полненький, розовый, как ангел.
А фашисты бах-бах в него и застрелили, потом: «Го-го-го!.. Теперь пустит!»
Ну, женщина и лишилась разума — мертвое полено считает живым сыночком, пеленает его, баюкает, целует. Погреб близко от хаты, во дворе, в нем все слышно. Два дня слушала я эту материнскую любовь, слез пролила… чуть-чуть не растопила в погребе весь снег и запомнила все песенки несчастной, все словечки навечно.
Танюшка умолкла, закрыла лицо ладонями. Сквозь пальцы пробились слезы. Потом, совладев с ними, сказала:
— Сойдется же: одному — смертное горе, гибель, а другому — радость, спасение. В смертном горе той женщины, в погибели ее сыночка, я нашла себе избавление от смерти. Но я не могу радоваться, тут больше пристало плакать. Слушая несчастную мать, подумала: заведу и я себе деревянного сыночка. Он спасет меня, проведет до дому…
Облавы, обыски кончились. На меня либо махнули рукой, либо схватили кого-нибудь взамен. Я попросила у хозяйки немного ветоши, потом завернула в нее небольшое полено и начала выбираться из Дубовки. Здесь испытывать свое счастье — еще раз пробовать перейти за фронт — было слишком опасно.
Ясный день. Небо чистое, ни самолетов в нем, ни снарядов. На улицах полно гитлерни. А я иду смело, прямо, будто на всем свете одна со своим сыночком. Иду, укачиваю его. То запою:
Баю-баюшки, сынок, Спи, кудрявенький лобок!То начну целовать его: «Ах ты мой богатырь, мой защитник!»
Иду навстречу фашистским патрулям, мимо немецкой комендатуры. Все делаю как та безумная.
Прошла всю Дубовку и еще два поста за ней — не спросили ни пропуска, ни имени, знать, приняли за ту несчастную. Вид у меня был под стать ей: лохматая, драная, грязная, босая.