Том 3. Журавлиная родина. Календарь природы
Шрифт:
Измученный вошел я в лес на суходол, сел на заготовленные кем-то жерди, снял шляпу, хорошо перебрал свои волосы, пчелы не было, звук перестал. Мало-помалу силы мои стали возвращаться, и вместе с тем явилась моя обычная уверенность, что догадкой можно преодолеть всякую неприятность с собакой. Необходимость таких догадок вытекает, как я думаю, из неповторимости в природе индивидуумов; каждый человек, каждое животное хоть чем-нибудь да отличается между собой, а значит, невозможно для всех случаев найти общее правило и приходится непременно догадываться самому.
Пока я предавался таким размышлениям, Нерль тихонько встала, что-то причуяла на земле, робко взглянула на меня, сделала небольшой кружок, потом побольше. Я сказал
– Что сказано?
Она стала приближаться, но не сразу, а тоже кругами, не дошла, опять удалилась, и опять я сказал:
– Что сказано?
При этом я заметил, что Нерль, сдержанная в поиске, старалась как можно выше задрать нос и так заменяла невозможное для нее теперь копоройство потяжкой по воздуху. В этот момент у меня мелькнула догадка. Я встаю, иду вперед, и как только Нерль отходит от меня дальше десяти шагов, говорю ей тихонько:
– Что сказано?
Так мы подходим к кусту. Она останавливается. Я повторяю:
– Что сказано? – и держу ее долго на стойке. Потом вылетает черныш.
Конечно, я спешу опять на болото и сдерживаю поиск, дальше десяти шагов ей идти не разрешается, а потому она и поднимает голову вверх, чтобы причуять по воздуху. Вот прихватила, подбирается.
– Что сказано?
Останавливается, выше, выше поднимает нос, втягивает воздух, замирает, по ошибке лапу поджала сначала заднюю – не понравилось, поджала переднюю, и с этой лапы стала капать в лужу вода…
Я убил этого бекаса, потом убил другого и третьего, догадкой и упрямством мало-помалу снимая «колдовство» столь незаслуженно обруганной мной бабушки. И когда дошло до пчелы, которая продолжала жужжать, я догадался: пчела не в волосах была, а попала в шляпу за ленту. И последнее, – бекасиное «чирк», это было у меня что-то в носу, как в топком болоте, сильно потянешь в себя дыхание, так и чиркнет в носу совершенно по-бекасиному.
Наш пастух в Переславищах давно пасет, и все немой, только свистит. А в Заболотье по росам играют и пастух на трубе, и подпасок на жалейке, что я за грех считаю, если случится проспать и не слыхать его мелодии на дудочке, сделанной из волчьего дерева с пищиком из тростника и резонатором из коровьего рога. Наконец однажды я не выдержал и решил сам заняться болотной музыкой. Заказал жалейку. Мне принесли.
Слушок у меня есть, попробовал высвистывать даже романсы Чайковского, а вот чтобы как у пастуха – нет, ничего не выходит. Забросил я дудочку.
Однажды был дождь на весь день. Я сидел дома и занимался бумагами. Под вечер дождь перестал. Заря была желтая и холодная. Вышел я на крыльцо, лицом к вечерней заре, о стал насвистывать в свою дудочку. Не знаю, заря ли мне подсказала или дерево – у нас есть одна большая ива при дороге, когда вечереет или на утренней темнозорьке, очень оно бывает похоже на мужика с носом и с вихрами… смотрел я на эту голову, и вдруг так все просто оказалось, не нужно думать об операх и Чайковском, а только перебирать пальцами, и дудочка из волчьего дерева, тростника и коровьего рога сама свое дело делает.
Пришли женщины, сели на лавочку. Я им говорю:
– А что, бабочки, у меня как будто не хуже заболотского пастуха?
– Лучше! – ответили женщины.
Я долго играл. Заря догорела. Показалась на дороге телега, и в ней много мужиков, один к одному. Я подумал, вот сейчас все кончится, мужики, наверно, смеяться будут. Но, к моему удивлению, мужики лошадь остановили и долго слушали вместе с бабами.
Окончив игру, я быстро повернулся и вошел в дом. Окно в избе было открыто. Трогая лошадь, один мужик – мне было слышно – сказал:
– Вот каши наелся! Вслед за ним другой:
– На голодное брюхо не заиграешь! Из этого я понял, что мужики приняли меня за пастуха на череду в хорошем доме: каши наелся и заиграл.
Мы
очень устали в лесу и мучились жаждой. В полдень лес поредел, просветлилось. Мы вышли на опушку, и там в поле под горой показалась труба какой-то хижины. Тогда Петя занялся костром, а я спустился к жилью за водой. В тот самый момент, когда я опускал чайник в речку, – и бывает же так! – мне пришло в голову, что чайник-то мы взяли, а чашки забыли. Недалеко от меня возле избушки человек копал канаву. Я подошел к нему, поздоровался и только хотел было у него попросить чашки, он первый попросил у меня покурить. После того вопрос о чашках решился скоро: он крикнул в окно хозяйке, и та подала мне через окно две маленькие фарфоровые чашки с цветочками. Мы разговорились все трое. Оказалось, что копавший канаву был не хозяин, а нанятой грабарь из одного села, где родился мой хороший знакомый, ученый человек.– Отец его, – сказал грабарь, – был в нашем селе попом, пил горькую и помер не в своем уме.
– А мать? – спросил я.
– Попадья была очень даже красивая. Детей у них было пять человек, всем дали образование, все в люди вышли.
– Значит, богатый был поп?
– Нет, какой тут! Им бы детей нипочем не выучить, да вот вышло какое дело. Рядом, в другом приходе был вдовый пои и такой гладкий: три раза воры церковь ломали, думали – он там свои деньги прячет, богатейший поп. Наша матушка, говорят, и сошлась с ним потихоньку. Через это детям и дало образование.
Я спросил:
– Не через это ли ваш поп пил горькую?
Грабарь повеселел:
– Какой вы угадчивый! Собственно, через бабу свою пропадал поп Иван и помер не в своем уме.
Хозяйка высунулась из окна и с любопытством спросила:
– А дети-то были от какого попа?
– Собственные свои, нашего попа дети. Затем же матушка и сходилась с другим попом, чтобы детям дать образование.
– Значит, умная была женщина, – ответила хозяйка. – Что же ты сказал, ваш поп от нее пропадал?
– Прост был: обидно за попадью и жалко.
– Ваш пои был дурак, – сказала хозяйка. – Чего же тут жалеть? Другая мать жизнь отдает за детей, а это… Тьфу! – плюнула хозяйка. – Слушать не хочется.
И сердито закрыла окно.
Осень
С утра до вечера дождь, ветер, холод. Слышал не раз от женщин, потерявших любимых людей, что глаза у человека будто умирают иногда раньше сознания, случается, умирающий даже и скажет: «что-то, милые мои, не вижу вас» – это значит, глаза умерли и в следующее мгновение, может быть, откажется повиноваться язык. Вот так и озеро у моих ног, в народных поверьях озера – это глаза земли, и тут вот уж я знаю там наверное – эти глаза раньше всего умирают и чувствуют умирание света, и в то время, когда в лесу только-только начинается красивая борьба за свет, когда кроны иных деревьев вспыхивают пламенем и, кажется, сами собою светятся, вода лежит как бы мертвая и веет от нее могилой с холодными рыбами.
Дожди вовсе замучили хозяев. Стрижи давно улетели. Ласточки табунятся в полях. Было уже два мороза. Липы все пожелтели сверху и донизу. Картофель тоже почернел. Всюду постелили лен. Показался дупель. Начались вечера…
Тихо в золоте, и везде на траве, как холсты, мороз настоящий, видимый, не тот, о котором хозяева говорят – морос, значит, холодная роса. Только в восемь утра этот настоящий видимый мороз обдался росой, и холсты под березами исчезли. Лист везде потек. Вдали ели и сосны прощаются с березами, а высокие осины – красной шапкой над лесом, и мне почему-то из далекого детства вспоминается тогда совсем непонятная поговорка: «На воре шапка горит».