Том 38. Огонек
Шрифт:
— Ах, покажите, покажите нам ее!
Разумеется, я не могла им отказать. Особенно очаровательной Казе. У этой малютки, положительно, есть какая-то притягательная сила в ее крошечном существе. По крайней мере тогда, когда она поднимает свои огромные, черные, как сливы, бархатные глаза, чего ей только не наобещаешь!
И я занялась очень добросовестно моими девочками. Я показывала им на тени посредством сложенных пальцев молящуюся монахиню, зайца, петуха и прочее. Потом дала им по кусочку бумаги и карандашу, прося их написать какое-нибудь слово и уверяя, что напишу то же самое.
Девочки не верили, спорили, горячились.
— Это невозможно, это невозможно, Ира-Огонек. Вы морочите нас! — смеялись они, но все-таки
— А теперь читайте! — скомандовала я.
— Ха, ха, ха! И что же?
— У меня то же самое.
— Нет! Нет! Мы с Адочкой написали: "Раиса"!
— То же самое написала и я! — и, торжествуя заранее, протянула листок.
На четвертушке почтовой бумаги было написано действительно три слова: "то же самое". Они хохотали до слез и прыгали вокруг меня, как маленькие козлята. Мое сердце прыгало тоже. Но далеко не радостными прыжками на этот раз. Я знала, что роковая минута приближалась. Операция назначена на 11. Часовая стрелка подходит к ужасной цифре. Принцесса и Живчик ходят по зале. У обеих лица белее полотна. Сестрички Кобзевы, обнявшись, притулились в темном уголку. Ирма Ярви спокойно, по-видимому, вяжет свое бесконечное кружево из грубых суровых ниток, но нет-нет и сведутся в одну прямую ниточку над переносицей ее белобрысые брови.
— Уж скорее бы, скорее! — неосторожно срывается с губ Живчика.
— Что скорее! Что скорее, Анюточка? — прицепляются к ней наши малютки, и глазенки их начинают беспокойно поблескивать, и все оживление мгновенно покидает прелестные мордашки.
— Ничего, ничего, мои куколки! — поправляется Аня. Потом молчит немного и вдруг голосом волка из "Красной Шапочки" басит на весь зал:
— Я не хотите ли вы, чтобы я вас свела с ума?
Но малютки знают эту шутку! Стоит только взять большой лист бумаги, написать на нем крупными буквами: «ум», поставить их на лист обеих, а потом свести с листа и… все. Далеко не так уж остроумно, как предполагается теми, кто незнаком с подобным фокусом. Нет, зато против игры в палочку-воровочку они не имеют ничего. Я сдаю их на руки Живчика и выхожу из зала.
На половине начальницы слышна какая-то подозрительная суетня… Неумолкаемые голоса… Говор… шаги многих чужих людей… Я бросаю взгляд на часы. Без пяти одиннадцать. Скоро… Скоро… Бедная Слепуша! Одна, без родных, среди чужих людей… И эти ужасные страдания! Правда, Марья Александровна дала слово ни на секунду не отходить от девочки.
Но ведь это не мать все же! Не родная мать! Хотя… Мои мысли прыгают и скачут. Я думаю о том, как великодушна наша начальница, если решилась на свой счет поправить, исцелить больную воспитанницу, зная, что у родителей Слепуши, далеких провинциалов сибиряков, вряд ли хватило бы средств на такую сложную, дорогую операцию. Говорят, ее будет делать лучший окулист в России.
Добрая, хорошая, славная Марья Александровна! Ведь она совсем небогата к тому же и живет исключительно своей гимназией… А это совсем не так много, если принять в соображение плату учителям, за помещение, служащим и прочее, и прочее, и прочее.
Я так углубилась в свои мысли, что и не заметила, как роковая стрелка на моих маленьких часиках подползла к половине двенадцатого.
Из квартиры начальницы не доносилось теперь ни звука. Очевидно, все сосредоточились вокруг операционного стола.
— Бедная Слеп…
— О-о-о-о!
Не то вой, не то стон, громкий, мучительный и неистовый, пронесся по всему зданию гимназии и интерната.
Я почувствовала, как волосы зашевелились у меня на голове и капли пота выступили на лбу.
Не могу дать себе отчета, как я вылетела затем из коридора и очутилась в классе, упала на ближайшую скамейку и замерла без чувств, без мыслей, без дум. Не помню также, сколько времени я так пролежала, а когда очнулась и хоть несколько пришла в себя, передо мной стояла
Принцесса.— Надо молиться, а не плакать, Ирина! — произнесла она твердым, строгим голосом, какого я еще не слышала у нее, и ее серые, обычно мягкие, кроткие глаза, теперь смотрели суровым, повелительным взором.
— Будем молиться за нее!
Я повиновалась беспрекословно и вместе с нею опустилась на колени перед иконой Божией Матери, висевшей в углу. Я так искренно, так горячо молилась в это утро, умоляя Бога помочь несчастной Слепуше, поддержать дух и силы юной страдалицы, как вряд ли молилась когда-нибудь.
Сколько времени простояли мы так с Мариной на коленях, я, право, не помню. Минуты бежали незаметно. Знаю, что только появление Синей Маргариты заставило нас очнуться, оторваться и вернуться к действительности — Принцессу и меня.
— Ну что? Как Раиса?
— Благодарите Бога, дети! Операция прошла прекрасно. Больные глаза Фонаревой теперь спасены от слепоты! — и следом за этими словами, сказанными дрожащим голосом, слезы хлынули фонтаном из глаз нашей обычно холодной, замкнутой, «деревянной», как мы ее считали, надзирательницы, и трепетные губы сложились в счастливую улыбку.
Так вот она какая!
Глупый горячий Огонек не нашел ничего умнее, как кинуться к ней на шею и расцеловать ее так крепко и добросовестно, как умеет, кажется, целовать один только Огонек! А она ни чуточки не удивилась даже и сама меня поцеловала! Вот вам и Синяя Фурия… А я-то негодная! О, как бывает обманчива порою внешность людей! Никогда не следует поэтому судить по ней, милостивые государи и государыни! Ни-ни! Честное слово!
Декабрь 19…
У нас в интернате полная тишина. «Экстерки» все отпущены на Рождественские каникулы. Наша Слепуша, нет, так как она уже не Слепуша больше, а Рая Фонарева, должна пробыть целый месяц в темной комнате, чтобы ее восстановленное зрение вполне окрепло. Говорят, Марья Александровна не отходит от нее ни на минуту и добровольно, таким образом, обрекла себя на заключение в темной комнате, она, здоровая женщина! Вот это жертва! И мы все преклоняемся невольно перед величием ее души.
Моя «Принцесса» закончена. Картина готова вполне. Маргарита Викторовна советует показать ее Андрею Павловичу Мартынову. Что-то он скажет!
За первое полугодие, или, вернее, за две первые четверти, нам выставили отметки. В среднем у меня "четыре".
Для такой непоседы, горячего Огонька, это не так уж плохо! Маруся Линская первая ученица снова, Принцесса вторая, Гремушина третья, Ирма Ярви четвертая и пятая я — ваша покорная слуга. Впрочем, Ирма Ярви учится лучше всех и наверное была бы первая, у нее круглое «пять», кроме русского, но по-русски бедная финка предпочла схватить пару. Такую маленькую, глупую уточку в клетке!
По-русски она говорит так, как молочницы-чухонки, что носят по утрам творог, сливки, молоко и масло. Одна такая приходит и к нам в интернат, и Ирма выбегает к ней рано утром в ночном капоте, вопреки запрещению Маргариты Викторовны (я не могу ее теперь уже называть иначе. Золотая, когда будет читать мой дневник, найдет причину). О, как они лопочут! Вот уж концерт! Мое почтение! Только и слышно в продолжение целого получаса: нитки, питки, витки, ритки, ситки и тому подобные штучки. Когда, вдоволь наболтавшись со своей торговкой, Ирма возвращается в спальню, лицо у нее как у именинницы, а обычно водянистые, без блеска, какие-то белесоватые глаза горят, как фонари в темный вечер. Ужасно хочется мне нарисовать их обеих: торговку в ее белой кичке под головным платочком и великолепную толстуху Ирму в ночном капоте. То-то будет картина!