Том 4. Книга Июнь. О нежности
Шрифт:
И старалась гостей выпроваживать, либо натягивала маленькому на лицо простынку и говорила: «спит». А тот, будто понимал, лежал, чуть дышал. И он тоже не любил чужих. Хмурился, глаза закрывал — не мог ведь, бедненький, убежать от них. А потом, ночью, спал плохо и плакал.
Носила она его по разным докторам. И все кололи булавочкой и утешали, что недолговечен.
Носила и на электризацию. Ему уже шестой год шел. Тяжелый был. Ведь он не такой, как здоровые дети, он не мог руками ухватиться, он весь валился, всей тяжестью. И каждый раз, как трогали доктора ее дитятко пасхальное, трясло ее всю и в глазах темнело. Измучилась вконец, а пользы для маленького
Справили Варюшкину свадьбу. Ванька поправился. Слесарь место получил. И все это прошло для нее как-то стороною. Были эти события не в главной жизни. Одно только очень хорошо вышло — сказала она маленькому:
— Папаня-то наш место нашел!
И вдруг маленький засмеялся.
— Да неужто ты и это понимаешь? — ахнула она.
А может, он просто ее радостному лицу ответил?..
Она долго всем рассказывала:
— Уж как Лешенька был рад, прямо описать не могу. Видно, очень за отца беспокоился.
Умер он совсем неожиданно. Неожиданно для нее.
Был весь день, как всегда, к вечеру разгорелся, застонал, затомился. Она думала, что это простуда, укрывала его, поила теплым, только глотать он не хотел. Ночью схватили его судороги, и дико было ей видеть, как корчится это всегда недвижное тельце. Потом сразу затих.
— Кончился! — повторяла она, но умом этого слова не постигала.
А на столе стоял куличик, который спекла для него и украсила бумажным цветочком, чтобы удивились его синие глазки.
И ничего от него не осталось, ни башмачков, как от других детей, ни платьишка, ни игрушек. Три рваненьких рубашонки да четыре пеленки. Ложечка еще — которой свою кашу ел.
Ушел.
Потом пошла долгая жизнь, пустая и трудная. Не освещенная и не освященная.
Много людей смотрело на нее, и глаза их ничего не говорили и ничего не понимали.
И слова и дела — все шло мимо.
Бессмысленно уставало и болело тело. Болела и засыпала душа.
И когда удавалось ей поговорить с кем-нибудь о своем маленьком, не умела она рассказать о чуде любви, дающей силу и разум самой простой и грубой жизни. И, чтобы хоть как-нибудь поняли ее, плела она длинные небылицы о пасхальном дитятке, о его необычайном уме, о заботе его и помощи.
— И не знаю, как бы я свою жизнь осилила, если бы его не было!
Чудовище
В эту комнату солнце попадало только вечером, на закате. Освещало прощальным лучом своим угол с приколотыми на стене открытками (виды Москвы и Пскова) и край дивана с тремя подушками в пестрых чехлах, сшитых из криво подогнанных обрезков, вероятно, из старых кофточек.
На столе перед диваном рабочая корзинка, из которой выпирали ножницы, тряпки, клубки и рваный чулок. Тут же колода карт, кухонный чайник.
И сама Валентина Сергеевна, усталая, желтая, закутанная в старый серый платок, совсем не выделялась из этих тряпок, клубков и обрезков, такая была блеклая и бурая.
— Вы больны? — спросил Шпарагов, которому она открыла дверь. — У вас больной вид.
Валентина Сергеевна провела ладонями по щекам. Кожа чуть-чуть порозовела, блеснули глаза. Словно какой-то еле уловимый намек на то, что она молода и красива, пробежал по ее лицу и снова погас.
— Нет, — сказала она. — Я здорова. Только вот три ночи не сплю.
— А что? Бессонница? — спросил гость и потянулся за пепельницей.
Он был тоже не цветистый. Он был зеленый, того специфического оттенка, которым всегда отличались
русские интеллигенты, мало заботившиеся о бренном своем теле. Лицо у него было доброе, озабоченное и усталое.— Бессонница? — спросил он.
— Не-ет, — протянула она. — Я бы очень даже поспала. Старуха моя совсем расхворалась. Воспаление легких. В ее возрасте. Прямо беда.
— Ну, знаете, пора и честь знать. Сколько ей?
— Около восьмидесяти.
— Ну, так чего же вы хотите? Последний год она вам, конечно, была не в помощь, а в тягость.
— Ну, что поделаешь. Работала, пока могла. Она еще мою маму вынянчила. Не могу же я ее бросить.
— Сделала, значит, свое дело, выполнила свое назначение на земле и спокойно может уйти. Вы приглашали доктора?
— Да. Доктор видел ее два раза. Воспаление легких. Очень плоха.
— Право, уж лучше не тянула бы так долго.
Валентина Сергеевна вспыхнула.
— Да что вы, в самом деле? Что ж я, по-вашему, придушить ее должна, что ли? Прямо возмутительно, что вы говорите!
— Нет, не придушить, а просто вести себя благоразумнее, не дежурить ночи напролет, быть спокойнее, не переутомляться. Пойдем в синема? А? Развлечетесь немножко.
— Не могу же я ее оставить одну. Старушка умирает, а я побегу в синема? За кого вы меня считаете?
— Да ведь все равно вы ей сейчас не нужны. Ну, что вы можете сделать? Ровно ничего. Так лучше же пойти немножко развлечься.
— А вам не приходит в голову, что я сама, сама не могу развлекаться, когда близкий мне человек болен? Понимаете вы это?
— Нет, и не хочу понимать. Ко всему надо относиться разумно. Близкий человек болен — очень жаль. Но ему от меня сейчас ничего не надо, а мне полезно развлечься, поэтому мне и следует пойти и развлечься. Постойте, постойте, не злитесь. Если бы непременно нужно было бы для ее пользы быть безотлучно при ней — тогда еще это было бы допустимо. Заметьте — только допустимо, но не обязательно. Потому что вы сами должны признать, что старой вашей няньке лучше всего не упускать случая прекратить свое земное существование, безрадостное для нее и очень обременительное для вас. Ну, не злитесь, не злитесь! Вы даже побледнели со злости.
— Простите, но мне прямо противно вас слушать.
— Это потому, что вы не желаете отнестись к вопросу разумно.
— Да как же вы не понимаете великолепным вашим разумом, что я свою старую нянюшку люблю. Понимаете вы — люблю! Что отдам все синема и прочие радости за то, чтобы продлить хоть на час ее маленькую, беспомощную жизнь.
Шпарагов чуть-чуть усмехнулся.
— Во! Во! Во! Вот оно самое. «Люблю». Вот оно, это главное несчастье нашей человеческой жизни. «Люблю». Теперь все ближе и ближе подходит человечество к этому открытию. Прежде думали, что несчастье наше — злоба. Это до того неверно, прямо даже смешно, как это могла так долго просуществовать такая точка зрения. Теперь, когда враг номер первый, человеческая любовь, понята, найдена, научно выделена и изучена, теперь надо только отыскать противоядие и торжествовать. Наверное, американские миллиардеры положат капитал на премию. И ведь что замечательно — совершенно не надо менять жизнь. Все остается по-старому. Можно перевернуть и по-новому, если уж так человек любит все перевертывать. Но это, повторяю, совершенно безразлично и никакой роли не играет, раз будет устранен враг номер первый, то есть любовь к человеку. Как все мы будем счастливы, спокойны, довольны. Ну, что вы считаете самым ужасным несчастьем на земле? Вы — женщина и, конечно, скажете — война.