Том 4. Наша Маша. Из записных книжек
Шрифт:
. . . . .
За ужином. Ест жареную картошку с колбасой.
— Из чего колбаса сделана? Я знаю: из свинины?
— Да. И из телятины тоже делают. И из говядины, из коровы.
— Почему из коровы делают? Она же не кусается и не бодается?!
— Свиньи, — говорю, — Маша, тоже не бодаются…
27.9.60.
В семь часов утра выхожу на кухню, слышу за дверью Машкин голос:
— Папа! Папочка!
Прихожу — сидит в кроватке.
— Ты что, со мной спал? Ты где спал?
—
— А я с кем?
— А ты одна спала.
Удивилась, испугалась, а потом — обрадовалась: все-таки, значит, уже большая, если одна спала.
. . . . .
Вчера за обедом привередничала: того не люблю, этого не хочу. Я рассердился, накричал на нее, наговорил много жалких слов, которые на нее, кажется, никак не подействовали.
— Ты знаешь, что я ел, когда был маленький? Кашу с тюленьим жиром!
— А это какой — тюлений?
— Противный. Ты бы его ни за какие коврижки не стала есть.
— А почему ты ел?
— Потому что ничего другого не было. Да и такой каши нам вот по этакой ложечке давали.
Довольна, что отвлек ее от малоприятной обязанности есть фаршированный кабачок.
— Говори еще, какой ты был маленький, что ты еще ел!
— Хлеба нам давали вот по такому кусочку. Чай без сахара…
— А почему без сахара?
— Потому что не было сахара.
— А почему вы не купили?
— А потому, что не на что было купить.
Говорю и сам чувствую глупость и неубедительность, ненужность и бесполезность этой «армии спасения».
В самом деле, ведь не думал же я, не рассчитывал, что она выслушает мои воспоминания о детдомовских временах, покраснеет, вспыхнет, спохватится: «Ой, и верно, какая я нехорошая, неблагодарная! Надо ценить мое золотое, безоблачное, сытое детство! Надо скорей, скорей спешить есть кабачок!»
28.9.60.
Вчера мама вернулась из Ленинграда и привезла бабушку.
Как и следовало ожидать, бабушкин приезд сказался на Машкином поведении. Грубит, ломается, хнычет. Это она — сознательно или бессознательно — испытывает, экзаменует бабушку — на выдержку, на строгость, на стойкость. Такое уже бывало.
. . . . .
Сегодня с утра моросит дождь. Папа занимался гимнастикой в саду, а Маша кое-как в комнатах.
Это «кое-как» объясняется отчасти тем, что мама натерла в Ленинграде ногу (даже ноги) и с трудом двигается. Но для Маши очень нехорошо, что в первый же день возникло это «кое-как». У нее это может связаться с приездом бабушки. Приехала — и вот сразу появились поблажки.
30.9.60.
Маша все с бабушкой. Со мной первую половину дня была суха и даже груба, а вечером, когда я лежал и читал, пришла и стала ласкаться.
Впервые, кажется, за все лето мы с мамой ходили вчера в лес вдвоем. Маша спала с бабушкой.
Бабушка, как и следовало ожидать, балует Машку, и Машка уже почувствовала, откуда дует ветер, и уже пробует командовать бабушкой:
— Бабушка, дай мне инжирного варенья! Бабушка, застегни лифчик!..
А бабушка рада и лифчик
застегнуть, и варенья с горкой на блюдечко положить и даже замечать не желает грубости этих обращений.. . . . .
Третьего дня, когда мама с папой возвращались из кино, к ним пристал маленький котеночек, очень похожий по расцветке на нашего Кисоню. Мы не заметили, как он пришел к нам на дачу.
1.10.60.
Удивительно развязная, нестеснительная наша Машка. В ее возрасте я даже со знакомым человеком стеснялся заговорить, а она, кого ни увидит, бежит: «Здравствуйте!» И пошло-поехало.
Вчера у наших хозяев полдня работал старик плотник. Стоит на лесенке, прилаживает кусок вагонки. Маша вернулась с прогулки и — сразу к нему:
— У нас новый котеночек!
Высокий, похожий на сенбернара старик — с лесенки:
— Ну?.. Вот это да! Котеночек?
— Нет, нет, не родился. Он просто пришел. Они с нашим котиком на улице спали. Не спали, а просто были на улице…
И тараторит — без конца.
Когда она ушла, слышу, старик говорит хозяйке:
— Нынешние ребята — уж такие трескуны, такие трескуны. Прежние-то — те стеснялись, что ли… А теперь, поглядишь, в автобусе или в трамвае — трещит и трещит. И о политике, и о чем хочешь.
. . . . .
Сейчас выходил во двор. Играет с бабушкой в магазин. Продает материю. Вертит ручку электрической кассы, трыкает, получает деньги. Поиграл и я с нею минуты две.
Бабушка стоит рядом, смеется, задыхается от смеха.
— Что это, — я говорю, — у вас тетя такая в магазине смешливая?
Бабушка обнимает меня, объясняет:
— Не могу! Очень уж вы серьезно. Как будто в настоящем магазине.
А как же по-другому играть?
Элико едет в Лугу — покупать билеты на автобус. Собираемся отбывать во вторник, 4 октября. Лето кончилось. До свиданья, Луга!
. . . . .
Это еще до приезда бабушки было.
Ела простоквашу. Запачкалась. Я говорю:
— Вытри, пожалуйста, подбородок.
Она — раз! — рукавом.
— Что такое?! Это кто тебя научил?
Гордо:
— Никто! Я сама придумала.
4.10.60. Ленинград.
Встали сегодня чуть свет. Укладывались. Только Машка, уложив свои небогатые пожитки, беспечно играла в саду.
Автобусом 13. 10 мы четверо (все, кроме Элико) уехали в Ленинград. В автобусе Машка льнула к бабушке. А в Ленинграде, очутившись в знакомой, милой обстановке, не выходила из моей комнаты, тянулась ко мне.
А мне было не до нее. Не успели приехать, не успел я войти в свою комнату, позвонил незнакомый человек и сообщил, что в субботу погиб, попал под трамвай, Викниксор, Виктор Николаевич Сорока-Росинский, мой старый учитель, основатель и руководитель Шкиды.
Подробно записывать сейчас не могу…
5.10.60.
Ездил сегодня хоронить Виктора Николаевича… Машка об этом не знает.
— Ты куда уходишь?
— Иду по делам.