Том 4. Рассказы для больших
Шрифт:
— А вы опять поймаете и мне продадите?
— Знамо! — и сами хохочут.
— Куда вам деньги?
— Мало куды! Гостинцев купить, подсолнухов…
— Подсолнухов? Вы бы весной посадили горстку семечек в огороде, — и покупать не надо.
— Посадил один такой! А летом что лущить-то?
— Осенью соберешь, и на лето хватит.
— Как же! Хватит! Все равно мамка продаст. Ты вот за грибы пятак дал, она увидала, себе взяла.
— Зачем же взяла? Ведь ты собирал?
— Что ж, что я: ей деньги нужней…
Слушаешь, слушаешь, встанешь, отойдешь будто так себе за стволы и заросшим оврагом улизнешь от них в такую глушь, что и ветер не сыщет.
Лежишь и представляешь
Да, да, совершенно серьезно: я твердо верю, что если и не будут подражать, то все это каждому лично можно устроить. Зачем другому, может быть, мне? Купить в рассрочку три десятины… нанять работника, садовника, агронома, маляра… От этой простой, но ядовитой мысли вся идиллия сворачивается, как молоко от жары. Доводы против так и обгоняют друг друга… Хотя бы… хотя бы… то, что рассказала на днях фельдшерица. Крестьяне ее очень любят, и она их очень любит и возится с ними двадцать с лишним лет. Но она кроме крестьян любит еще и лилии и белые розы и насадила их за амбулаторией вдоль карниза. Какие-то необыкновенные сорта выписала. «Царицу весны» или как-то в этом роде. И вот, мало того что они и оне (взрослые, как клятвенно свидетельствовал сторож) неуклонно ходят туда гадить, хотя для этого устроен для них павильон, — какой-то дьявол взял да и выворотил эту «Царицу весны» с корнями и втоптал в землю. Словно не человек, а носорог. Фельдшерица так огорчилась, что и слов не находила. Пришел к ней чай пить, а она сидит и повторяет:
— Зачем они это сделали? Ну зачем?..
Вот и обзаводись зелеными ставнями с сердечками, мальвами и проч…
Так, под орешником в овраге домечтаешься и довозражаешь себе до того, что устанешь и уснешь, как жук в сене.
…………………………………….……..…………..……………………………………
Сегодня был особенно пестрый день. Утром зашел в школу. Сторож Игнат, маленький лысый человечек, на круглых ногах, дал мне ключ от шкапа с инструментами и показал, как надо строгать. Сначала начерно «шершебелем», потом рубанком и наконец самой большой штукой — фуганком. По-моему, все они рубанки, только один побольше, другой поменьше. Но Игнат категорически заявил:
— Не, как же можно. Названия дана каждому своя. Скажем, теленок и корова, порода одна, а названия разная… Как же без названия!
Я убеждаюсь. Рубанок ерзает вправо и влево. Игнат сидит на соседнем верстаке и с увлечением командует:
— Ровно надо! Сначала толкани, опосля ровно! Чтоб стружка ровная, не рватая. Во как! Во как! Во как!
Собственно, было бы гораздо лучше, если бы он ушел, и стружка была бы тогда не «рватая», и рубанок шел бы ровнее. Но Игнат не понимает, что люди в пиджаках, когда смотрят на их работу, начинают волноваться и нервничать. Я искромсал доску,
устал и бросил ее. Тогда Игнат слез с верстака и, в десять легких взмахов выгладив ее, повернулся ко мне и сказал:— Во как надо! Вещь не хитрая…
«Может быть, дорогой мой, может быть… Я вот от рождения рубанка в руках не держал, а ты всю жизнь с ним провозился, и все-таки я в пять, шесть раз перейму эту „нехитрую вещь“, а ты попробуй: не хочешь ли, подарю тебе, ну хоть „Евгения Онегина“, — с рисуночками даже для облегчения, — осиль его, друг… До самой смерти не осилишь, хоть трех приват-доцентов по русской словесности для разъяснения к тебе приставить!»
Этакая дрянная, гаденькая мысль… мелькнула и скрылась, как судорога. Откуда она пришла? Почему за секунду до того ее не было, и путей к ней даже не было?
В школьной зале глухой стук, жужжание и кто-то поет тоненьким голоском.
— Что там, Игнат?
— А ткачихи — толкачевская Дуня да Саша Плотникова, — пренебрежительно отвечает сторож, — акушерке полотенца ткут.
Вхожу и здороваюсь. Дуня похитрее: лисье личико, быстрые глаза, худенькая. Одной рукой колесо вертит, другой катушку придерживает, нитки мотает. Остановилась и петь перестала. Саша посолиднее: опустила глаза на холст, стучит станком и головы не подымает. На обеих платки до глаз.
— Что ж вы, Дуня, не поете?
— Уйдете, запою.
— Разве я вам мешаю?
Переглядывается с Сашей и прыскает.
— Ну, что ж. Мешаю, так уйду!
— Что вы ее слухаете, — возмущается Игнат. — Ишь ты, принцесса как а , — «уйдете, запою». Интересно им, чего не поешь, язык отвалится, что ль?
— И без вас спою, дяденька. Вашего носа здесь не спрашивается.
— Носа! — Игнат обижается. — Цаца как а нашлась. Сговоришь с тобой, как же… Тьфу!
Слава Богу, ушел. Прямо наказание, без толмачей и чичероне шагу не ступишь.
— Вы не уходите, я так… — дружелюбно обращается ко мне Дуня.
Я сажусь на скамью.
— Что это вы пели?
— Песню.
— Какую?
— Да так, песня. Деревенская.
— А вы расскажите мне ее.
— Зачем вам?
— Интересно. Городские знаю, а ваших нет. Расскажите, а я запишу.
«Запишу» озадачило ее.
— Зачем писать, я так скажу.
— Лучше уж я запишу, а то все забуду. С собой в город повезу, память будет.
Пошепталась с Сашей, подумала и решительно тряхнула головой.
— Пишите. Какую, Саша, сказывать?
— «Приехал гусарик», — тихо отвечает Саша, не отрываясь от работы.
— Только речами трудно сказывать…
— Так вы пойте. Вот как до меня, и нитки свои мотайте. Я не хочу вам мешать.
Дуня смутилась и петь отказалась. — Пишите:
Приехал гусарик Из нового полку. Недавно приехал, Опять уезжает. Его расхорошая Плачет и рыдает, Плачет и рыдает, На ночь оставляет.Песня была длинная, глупая, отзывалась каким-то особым, лакейски-писарским романтизмом. Диктовала Дуня превосходно. Кружила колесо и косилась глазом на мой карандаш, чтоб не поспешить и не отстать. Записал.
— Хороша?
— Нет, не хороша.
— Вот видите, а сами просите…
— Вы не сердитесь, Дуня. Ведь песня-то не ваша?
— Шахтерская.
— Вот видите! А вы скажите вашу, деревенскую.
Опять пошептались.
— Пишите: