Том 4. Стихотворения
Шрифт:
Нет Норвежца, который не знал бы слов, составляющих «Речи Высокого». И если перед Норвежцем прочтешь наизусть слова Одина о дружбе, Скандинав прослушает их, как слушают псалом.
Кельтийские жрецы, Друиды, были не только вещунами-жрецами, но и духовными возрастителями Бретонского детства и Бретонской юности. Они говорили возрастающим о Звездах, о Луне и Солнце, и учили их мерить Землю Небом, и Небо ставили в звездную связь с Землей.
Загадка и образ – обычный язык Бретонцев. Они мыслят символами. Размер напевный в священных стихах Друидов, или вернее один из размеров излюбленных, троезвучие, третьей повторной рифмой усиливающее мысль и подчеркивающее достигнутую взволнованность чувств. «Ряды» один из наилучших образцов Бретонского поэтического творчества. Распутать все загадки, скрывающиеся в этом песнопении, довольно затруднительно. Делаю, что могу. Причем некоторые истолкования заимствую у собирателя Бретонских народных песен, виконта Эрсара Де-Ля-Вильмарка, в некоторых же совершенно с ним разнствую. Один, Единственный – был верховный бог Друидов. Это был их Отец, Фатум, Судьба. – Два быка – День и Ночь, скорлупа – корабль наших Суток. – Три начала и конца, – в миропонимании Бардов человек рождается и умирает трижды, во свершении полного развития своего человеческого лика во Времени и Пространстве. Дуб в поэзии Бардов означает не только дерево дуб, но и служит символическим означением друида. Три царства Мерлина – друидический Рай. – Счет четыре – Мерлин, ибо Мерлин подарил Бретонцам 13 талисманов, в том числе четыре камня, сводящиеся к одному волшебному камню. Этот талисман переходил по наследству к Армориканским вождям. Если храбрый чуть-чуть
Гвенк’Глан существовал воистину. Он жил в эпоху борьбы Христианства с религией Друидов. Он был ослеплен своим врагом, предсказал его гибель, и враг погиб. Он глубоко ненавидел Христиан, и предсказал их гибель. В его пророчестве дышет такая сила, как будто не одинокая человеческая душа, а дух Луны или Звезды скорбит здесь.
«Пьяность Солнца и Пляска меча» пелась под стук мечей, в то время как стройные юноши кружились в пляске, и, не прекращая ее, подбрасывали в воздух меч и налету ловили его. Гимн – Лезвию.
Испанские народные песни
Испанец – песня
От речи мы требуем логики, от песни – полета. Речь есть разумное строительство, песня есть срыв и безумие. Неуместны в речи вскрики, в песне хороши все вопли, когда они музыкальны. Взгляните на испанца как на песню – вам все будет понятно в его нраве и в его фантастической истории. У испанца одна только логика – логика чувства, у него одно лишь построение – план войны, которая все разрушает, он весь в порыве, в безумье хотенья. Взглянуть, пожелать, побежать, схватить. Отметить чужое как свое. Завладев, разметать и остаться, как прежде, вольным и нищим. Один лирический взмах.
Испанский язык – самый певучий и красочный из всех европейских языков. Змеино-вкрадчив и внезапно-мужествен. Женски-лукав и рыцарски-прям. Сладок, как скрипка и флейта, а вдруг в нем бой барабанов. Влюбит – и стрелы пускает отравленные. Поцелует – и острым взмахнет лезвием. Такие есть в Мексике цветы – к ним нельзя прикоснуться, не обрезавшись и не исколовшись.
В испанском языке есть вся напевность нежной итальянской речи, но еще в нем чувствуется жгучий ветер, прилетевший из Африки, дикий порыв арабской стремительности, мешающий ему стать изнеженным и вечно напоминающий о битвах. В нем есть также дуновения древнейших иберийских влияний, уводящие нас вовсе от наших дней – к алым зорям и расцветам Атлантиды.
Испанец не похож на европейца. В нем есть что-то, что делает его совершенно иным. Глаза, которые видят, руки, которые берут, воистину берут. Во всем цельность и непосредственность прикосновения. Он душой осязает, как мы осязаем телом. Словами целует. Плывет в пустынных морях испанский корабль, видят матросы остров, женские лица на нем, а где же мужчины? Их нет, и испанец со смехом и детски дивуясь воскликнул: «Mujeres!» – «Женщины!» Кажется, что в том, чтоб так воскликнуть? Ничего и что-то. Ибо вот прошли столетия, а остров этот так и зовется «Женщины», женским остался он островом.
Испанцы на нас не похожи. Мне вспоминается одно из моих путевых впечатлений.
В зимний день, в конце января, я уезжал из Гамбурга в Мексику на большом океанском корабле «Принц Иоахим» общества «Hamburg-Amerika-Linie». Публика была ультраевропейская. Немцы, еще немцы и еще немцы. Итальянский авантюрист, французский коммерсант с острова Кубы, несколько англичанок с младенцами, воцарившихся на корабле решительно и импозантно, ибо ведь Англия – царица морей, и двое недовольных. Русские, из которых один – я. Недовольны же мы были потому, что, в русской наивности, думали как сядем на корабль, так и будет там все по-особенному, уж почти что будем в Мексике. А тут самая низкая Европа. И печально алело закатное солнце нашего Севера, когда корабль отплывал по густо-синему морю, расталкивая пловучие льдины. И вот, через сколько-то круговратностей часов, мы заехали в испанский портовый город Корунью. И сразу – сказка. Сбросив с себя тюремный костюм, или что то же – шуба, без всяких лишних покрышек мы бродили по нежному цветущему саду, смотрели на белые арумы, на пестрые ромашки, на нежную лазурь ирисов, на иные цветы, золотые и красные. А вечером, когда мы отплыли далее, вся первоклассная международная публика забыла о своих обычных разговорах и, застывши, в молчанья смотрела и слушала; на палубе, там, где не слишком уютно, огромная толпа испанских эмигрантов предавалась детскому веселью: покидая свою родину, быть может, навсегда, испанцы, многие полуоборванные, плясали и пели под аккомпанемент неизбежной гитары. И столько было чего-то беззаветного, безудержного в этих коротеньких, быстро сменявшихся песенках, столько воли было в этих коротких энергических вскриках и метких насмешках, столько красоты было и нежной чувственности в разнообразных движениях многоименного, разноликого испанского танца, что думать о чем-либо ином, когда пели и плясали испанцы, было невозможно. Один, уж почти что солидный, молодой немецкий купец, перегнувшись через перила лесенки, от прогулки первоклассников вниз, долго глядел на молодую испанку, долго вызывал у нее своею фигурою смех, наконец, не вытерпел и крикнул по-испански: «Почему, сеньорита, вы смеетесь надо мной?» – «Потому что сеньор так наклонился, что свалится, пожалуй, в Испанию», – ответила она тотчас при общем смехе – и через
секунду уже забыла его в движениях своей пляски, а его сердце воистину свалилось в Испанию, как тяжесть с горы, обрадовавшись, что, наконец, нашелся узывчивый стройный уклон, на который вступив непременно покатишься вниз.Испанцы все свои ощущения связывают с песней, как радостные, так и темноцветные. Любят – поют, ненавидят – поют, тоскуют – напевом, целуют – созвучьем. Как говорится в одной испанской песне:
У меня покорно сердце, Исполняет все веленья: «Плачь», скажу – и сердце плачет, «Пой», скажу – оно поет.Об этой общей испанцам склонности претворять свои ощущения во внезапно рождающуюся песню хорошо говорит в одной из своих книг собиратель испанских народных песен, Франсиско Родригес Марин: «В Испании, прежде всего в области Андалусской, где, как в Сицилии, tuttoparladipoesia, поистине изумительна поэтическая плодовитость народа, так же как необычайная его легкость в творчестве. Города и деревни все, где молодежь обоего пола в веселых ночных собраниях, зимою освещенных классической свечой, а летом серебряной луной, влюбляется, ссорится, бранится, взаимно насмехается, в непрерывной перестрелке четырехстрочных песенок. Вряд ли встретится какая-нибудь мысль, для выражения которой они не нашли бы подходящей песни. Если не знают, импровизируют: если импровизация неудачна, она теряется так же быстро, как смолкает голос, который ее пропел; если же она хороша, если вполне отвечает особому состоянию души, если в песне замкнута оригинальная мысль, заслуживающая труда быть сохраненной, новой песенке выпадает счастливая судьба: на следующий день ее повторяют все в деревне, а десять лет спустя поет ее весь полуостров, и полувеком позднее она находит соответствия в народных литературах почти всех стран».
В объемистой пятитомной коллекции Франсиско Родригес Марин собрал всю эту сокровищницу испанского поэтического творчества: Cantos Populares Espanoles, recogidos, ordenados e ilustrados рог Francisco Rodriguez Marin. 5 tomos. Sevilla. 1882. По полноте своей это собрание может быть сравнено с такими собраниями русских народных песен, какие дали нам Шеин и профессор Соболевский, но собрание Марина, как приобретение в области народознания, имеет еще и ту ценность, что в нем огромное множество изъяснительных замечаний и параллелей из португальского фольклора, сицилйского и общеитальянского. Песни, собранные Марином, обнимают полнозвучностью тем и настроений. Колыбельные песни, детские игры, загадки, бранности, заклинанья, заговоры, влюбленность, признания, нежность, ревность, серенады, ненависть, презрение, примирение, любовные советы, пляски, исторические песни, местные и прочее и прочее. Из всего этого разнообразия я беру один основной момент – любовь – с его естественным дополнением – ненавистью. Любовь и ненависть по природе своей однородны, но только ненависть есть обратный лик любви. Одно есть от Бога, другое от Дьявола, одно есть прямое, другое – опрокинутое.
Вспоминаю то, что я говорил когда-то об испанских народных песнях, печатая впервые небольшое их собрание в своей книге «Горные вершины».
Немногословные и яркие испанские песни, созданные безымянными поэтами из народа, можно было бы назвать «Цветами влюбленных». Они так же исполнены любовью, как воздух весны – ароматом расцветших растений.
Испанская манера выражать любовь резко отличается от манеры, свойственной нам, северянам. В северных странах очертания предметов окутаны дымкой. В странах, озаренных жгучим солнцем, очертания предметов предстают отчетливо, со всеми их крупными и мелкими подробностями. Эта истина повторяется и в мире природы, и в жизни души. Норвежские горы и фьорды, русские леса и равнины так же туманны и загадочны, как души их обитателей, печальные души, полные пропастей и всегда недосказанных слов, всегда недовершенных сновидений. Воздушные окрестности Неаполя, залитая солнцем природа Андалузии отчетливы и ясны в своей красоте, – они полны тех же определенных эффектов светотени, которые восхищают нас в быстрых переходах от гнева к нежности и от ласки к ревности, составляющих неизбежную черту полудиких красивых южан. Когда северянин влюблен, он просто чувствует красоту любимой женщины, он получает общее впечатление ее очарования. Если он на чем-нибудь остановит детальное внимание, это, конечно, будут глаза, вечно глаза, только глаза, потому что души через взгляды легче всего соприкасаются одна с другой. Но южанин видит все лицо, и для каждой отдельной части его он находит чарующий образ. Он видит, что губы напоминают гвоздику, любимый цветок испанцев, что рот напоминает закрывшиеся лепестки, что зубы – как жемчуг в темнице из кораллов, и он описывает подробно все лицо, поэтизируя каждую подробность. Он говорит о глазах. Но вы думаете, что глаза – не более как глаза? Какая ошибка! Глаза состоят из зрачка, всегда переменчивого, из белка с синими жилками, напоминающими облачное небо, из острых, как иглы, ресниц, черных, как ночь, из бровей, похожих на луну в новолуние.
Что для северянина одновременно – начало и конец, то для южанина превращается в длинную цепь отдельных звеньев: он разъединяет начало и конец, заполняя промежуточное пространство цельными в своей частичности впечатлениями.
Безымянные певцы из среды испанского народа сходятся в этом отношении с лучшими образцами любовной лирики.
Взгляните, как индийские поэты описывают тип совершенной женщины, чье имя Падмини, женщина – лотос (Kamasutram). Она прекрасна, как нераскрывшийся лотос, как наслаждение. У нее стройный стан и поступь лебедя. Ее голос как пение птицы, манящей другую, ее слова – как сладостная сома. От нее исходит дыхание мускуса, и за нею летит золотая пчела, кружась над ней, как над цветком, таящим нежный запах меда. Ее длинные шелковистые волосы волнисты; они благоуханны сами по себе, и лицо ее окружено ими, как лунный диск в полнолуние. Ее глаза, чей разрез прекрасен, блестящи, нежны и пугливы, как глаза газели; черные, как ночь, их зрачки горят в глубине орбит, как звезды в мрачном небе; их длинные ресницы дают взгляду силу притягательную. Ее чувственные губы розовы, как венчик нерасцветшего цветка, или красны, как красные плоды. Ее белые зубы как аравийский жемчуг; улыбнется – и они как жемчужные четки в оправе из коралла. Изящная, как воздушный лепесток, она любит белые одежды, белые цветы, красивые драгоценности и богатые наряды.
Совершенно так же и в «Песни Песней» мы видим, как великий царственный поэт, плененный смуглою дочерью пустыни, воссоздает перед нами, в частичных гимнах, образ своей возлюбленной, чьи поцелуи слаще мирры и вина. И Шелли, в поэме «Эпипсихидион», отдается тому же побуждению, когда, описывая идеальную Эмилию Вивиани, он нагромождает один образ на другой. И Эдгар По в своей гениальной фантазии «Лигейя», рисуя сказочную женщину, создает поэму женского лица.
Мы имеем здесь дело с той способностью человеческой души, которую я назову радостью многогранности и – как ни страшно научное слово – назову еще усладою классификации. Эта способность проявляется у людей влюбленных, у людей, страстно любящих что-нибудь, понуждаемых этой исключительной любовью к непрерывному созерцанию любимого, а отсюда к открытию в том, что любишь, вечно новых и новых оттенков. Эта способность составляет неотъемлемую черту целых народов, которые по страстности своей всегда находятся в космической влюбленности. Мы, северяне, мы, белолицые, бледные, смотря на родную природу, куда как односложны в наименованиях. Видим иву, скажем – плакучая ива, ветвистая ива и снова – плакучая ива. Лесную красавицу нашу, березу, называем белой березой, кудрявой, скажем иногда – тонкоствольная береза, сравним иногда березу с молодою девушкой. Дальше не пойдем. Вырвется у нас, в счастливую минуту, пять-шесть определений, и затем северная мысль вступает в круг повторностей. Возьмите индусскую фантазию, индусскую восприимчивость, и вы увидите нечто совершенно иное. Каждому растению индус, кроме основного названия, дает еще целый ряд других. (См., например, Hector Dufrene. La Flore Sanscrite. Paris. 1887.) Бамбук для индуса не только бамбук, но еще – жадный до воды; узлистый; стеблеподобный; древо для лука; на крайних ветвях плодоносный; семя смерти; цепко за землю схватившийся; чей плод похож на ячмень; звучащий; зародыш огня; множество; великая трава; благополучие дающий; добрый узел; возлюбленный царями; враг врага. И в то время, как мы о водной лилии говорим лишь, что она белая да чистая, индус говорит о священном лотосе: друг черной пчелы; черный корень; радость земная; водный камыш; луна; из вод растущий; воду покрывающий; рождающийся в воде; из влаги исшедший; водой порожденный; прудовой; вода; влага; подобный оку; столистный; тысячелистный; обиталище весны; пребывание Лакшми (богини красоты); солнечный дар; красотою возлюбленный; лучезарный; богатство; округлый лист; богатый лист; лист огня.