Том 4. Тихий Дон. Книга третья
Шрифт:
К полудню установилась небывалая для мая жара. Па̀рило, словно перед дождем. Еще до зари с востока по правой стороне Дона потянулись к Вешенской валки беженских обозов. По Гетманскому шляху неумолчно поцокивали колеса бричек. Ржанье лошадей, бычиный мык и людской говор доносились с горы до самого займища.
Вешенская иногородняя дружина, насчитывавшая около двухсот бойцов, все еще находилась в Рыбном. Часов в десять утра был получен приказ из Вешенской: дружине перейти на хутор Большой Громок, выставить на Гетманском шляху и по улицам заставы, задерживать всех направляющихся в Вешенскую казаков служивского возраста.
К Громку подкатилась
Прохор Зыков двое суток погостил дома, передал записку Григория Аксинье Астаховой и словесный наказ Ильиничне с Натальей, двадцать второго выехал в Вешенскую.
Он рассчитывал застать свою сотню на Базках. Но орудийный гул, глухо докатываясь до Обдонья, звучал еще как будто где-то по Чиру. Прохора что-то не потянуло ехать туда, где возгорался бой, и он решил добраться до Базков, там обождать, пока к Дону подойдет Григорий со своей 1-й дивизией.
Всю дорогу до самого Громка Прохор ехал, обгоняемый подводами беженцев. Ехал он не спеша, почти все время шагом. Ему некуда было торопиться. От Рубежина он пристал к штабу недавно сформированного Усть-Хоперского полка.
Штаб перемещался на рессорных дышловых дрожках и на двух бричках. У штабных шли привязанные к задкам повозок шесть подседланных лошадей. На одной из бричек везли какие-то бумаги и телефонные аппараты, а на дрогах — раненого пожилого казака и еще одного, страшно исхудалого, горбоносого, не поднимавшего от седельной подушки головы, покрытой серой каракулевой офицерской папахой. Он, очевидно, только что перенес тиф. Лежал, до подбородка одетый шинелью; на выпуклый бледный лоб его, на тонкий хрящеватый нос, поблескивающий испариной, садилась пыль, но он все время просил укутать ему ноги чем-нибудь теплым и, вытирая пот со лба костистой, жилистой рукой, ругался:
— Сволочи! Стервюги! Под ноги дует мне, слышите? Поликарп, слышишь? Укройте полстью! Здоровый был — нужен был, а зараз… — и вел по сторонам нездешним, строгим, как у всех перенесших тяжелую болезнь, взглядом.
Тот, кого он называл Поликарпом, — высокий молодцеватый старовер, — на ходу спешивался, подходил к дрожкам.
— Вы так дюжей могете простыть, Самойло Иванович.
— Прикрой, говорят!
Поликарп послушно исполнял приказание, отходил.
— Это кто же такой есть? — спросил у него Прохор, указывая глазами на больного.
— Офицер усть-медведицкий. Они у нас при штабе находились.
Вместе со штабом ехали и усть-хоперские беженцы с Тюковного, Бобровского, Крутовского, Зимовного и других хуторов.
— Ну, а вас куда нечистая сила несет? — спросил Прохор у одного старика беженца, восседавшего на мажаре, доверху набитой разным скарбом.
— Хотим в Вёшки проехать.
— Посылали за вами, чтобы в Вёшки ехали?
— Оно, милок, не посылали, да ить и кому же смерть мила? Небось, поедешь, когда в глазах страх.
— Я к тому спрашиваю: чего вы в Вёшки мететесь? В Еланской переправились бы на энту сторону — и вся
недолга.— На чем? Там, гутарил народ, парома нету.
— А в Вёшках на чем? Паром под твою хурду дадут? Частя побросают на берегу, а вас с арбами начнут переправлять? То-то, дедушка, глупые вы люди! Едут черт-те куда и неизвестно зачем. Ну, чего ты это на арбу навалил? — с досадой спрашивал Прохор, ровняясь с арбой, указывая на узлы плетью.
— Мало ли тут чего нету! И одежда, и хомуты вот, мука и разное прочее, надобное по хозяйству… Кинуть было нельзя. К пустому куреню бы приехал. А то вот я запрег пару коней да три пары быков, все поклал, что можно было, баб посажал и поехал. Ить, милый, все наживалось своим горбом, со слезьми и с по́том наживалось, разве ж не жалко кинуть? Кабы можно было, курень бы — и то увез, чтобы красным не достался, холера им в бок!
— Ну, а к примеру, к чему ты это грохот тянешь с собой? Или вот стулья, на какую надобность прешь их? Красным они ничуть не нужны.
— Да ить нельзя же было оставить! Эка, чудак ты… Оставь, а они либо поломают, либо сожгут. Нет, у меня не подживутся. Разъязви их в душу! Все начисто забрал!
Старик махнул кнутом на вяло переступавших сытых лошадей, повернулся назад и, указывая кнутовищем на третью сзади бычиную подводу, сказал:
— Вон энта закутанная девка, что быков погоняет, — моя дочь. У ней на арбе свинья с поросятами. Она была супоросая, мы ее, должно быть, помяли, когда вязали да на арбу клали. Она — возьми да и опоросись ночью, прямо на арбе. Слышишь, как поросятки скавчат? Нет, от меня краснюки не дюже разживутся, лихоман их вытряси!
— Нешто не попадешься ты мне, дед, возля парома! — сказал Прохор, злобно уставившись на потную широкую рожу старика. — Нешто не попадешься, а то так и загремят в Дон твои свиньи, поросята и все имение!
— Это через что же такое? — страшно удивился старик.
— Через то, что люди гибнут, всего лишаются, а ты, старая чертяка, как паук, все тянешь за собой! — закричал обычно смирный и тихий Прохор. — Я таких говноедов до смерти не люблю! Мне это — нож вострый!
— Проезжай! Проезжай мимо! — обозлился старик, сопя, отворачиваясь. — Начальство какое нашлось, чужое добро он поспихал бы в Дон… Я с ним, как с хорошим человеком… У меня самого сын-вахмистр зараз с сотней задерживает красных… Проезжай, пожалуйста! На чужое добро нечего завидовать! Своего бы наживал поболее, вот оно бы и глаза не играли!
Прохор тронул рысью. Позади пронзительно, тонко завизжал поросенок, встревоженно заохала свинья. Поросячий визг шилом вонзался в уши.
— Что это за черт? Откуда поросенок? Поликарп!.. — болезненно морщась и чуть не плача, закричал лежавший на дрожках офицер.
— Это поросеночек с арбы упал, а ему ноги колесом потрощило, — отвечал подъехавший Поликарп.
— Скажи им… Езжай, скажи хозяину поросенка, чтобы он его прирезал. Скажи, что тут больные… И так тяжело, а тут этот визг. Скорее! Скачи!
Прохор, поравнявшись с дрожками, видел, как горбоносый офицерик морщился, с остановившимся взглядом прислушиваясь к поросячьему визгу, как тщетно пытался прикрыть уши своей серой каракулевой папахой… Подскакал Поликарп.
— Он не хочет резать, Самойло Иваныч. Говорит, что он, поросенок, выходится, а нет — так мы, мол, его на вечер прирежем.
Офицерик побледнел, с усилием приподнялся и сел на дрогах, свесив ноги.
— Где мой браунинг? Останови лошадей! Где хозяин поросенка? Я сейчас покажу… На какой подводе?