Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Том 4. Травой не порастет… ; Защищая жизнь…
Шрифт:

Оставшийся душок Марья в первое время забивала постным маслом (можно, конечно, и сахаром, да какие там сахара: магазины размели в первые же дни войны, соли — и той не всем досталось!). А когда масло вовсе искапалось, ошелушивала в ступе подсолнуховые семечки, которых Николка украдкой натеребил и натаскал целую наволочку до того, как Фома Калистратыч принялся их палить. Набив ошкуренного зерна, Марья отвевала кожурки, а зерновую сечь измельчала в муку, поджаривала на сковородке и эту запашистую лоснящуюся мучку перемешивала с разваренной пшеницей. Так же потом поступали со стручками дикой горчицы, которую собирали на межах и брошенных задичалых полях. Из стручков вышелушивали бурые мелкие семена, поджаривали

и толкли в ступе для той же надобности.

Слава те, ребятишки не уродничали, выбирали до последнего зернышка.

И довыбирались.

Как ни тянула Марья, как ни жалась, под конец чуть ли не по счету отсыпая зерно на варево, но на Рождество сварила последнюю кашу с Больших Ветряков…

Зерно, может, столько и не потянулось, если бы не картошка. На картошку Марья больше всего и надеялась, в этом отношении ее душа была спокойна: своя, некупленая, огород за сараем.

В тот год, прямо перед немцем, копать начала рано, в середине августа: торопилась прибраться, мало ли как повернет… Собрала мешков сорок. А по правде, и не считала сколько. Николка с Любашкой подбирали, она таскала. Засыпала хороший закром в погребе, набила земляную утайку на огороде — на семена, на весеннюю продажу, на всякий непредвиденный случай. При мысли о картошке приходило приятное чувство защищенности, даже перед уже близким врагом. «Не убьют,— думалось,— дак с картошкой живы будем».

Но и эта, казалось, надежная стена вдруг обрушилась непоправимо.

После тех немцев-курощупов на Подкопаньские выселки еще раз наведывались гости.

Вскоре, на Варварин день, вдруг наехал пароконный возок, обшитый досками наподобие закрома.

Из саней вылезли трое: подкопаньский староста Гришака и два незнакомых молодых вислоусых мужика в черных суконных шинелках с белыми повязками на рукавах — должно, полицаи.

Гришаку, обряженного в свой прежний кожушок, в коем ходил еще при Советах, Марья знала с самого детства: когда он бегал в почтарях, но ошугнулся в полынью и застудил ноги. Сначала на печи лежал, травами обкладывался, а потом стал ковылять с палкой. Оставив почтовую сумку, Гришака прибился к подкопаньской церкви в сторожа. Церковь к тому времени не служила, там хранили удобрения и ядохимикаты, однако сама православная служба на селе не прекращалась, местный отец Никодим крестил и отпевал надворно, по тайному приглашению, а Гришака состоял при нем как бы в послушании — подать чего, запалить свечу или кадильце и все такое разное.

На том и состарился, ходил ссутулясь, вынося вперед шею с безволосой головой, отчего походил на свою клюку с загнутой вперед головастой ручкой. Дряблое Гришаково лицо постоянно кривилось гримасой, будто его одолевали неизбывные хвори.

— Здорово, Марья! — Гришака снял шапку, встретив Марью во дворе.— От Ивана слышно чево?

— Дак чево услышишь за фронтом…— сдержанно ответила Марья, оглядывая вошедших.

— Для вестей фронтов не бывает,— покхекал в кулак Гришака. Говорил он скрипуче, одышливо, с затяжными перерывами между словами.— Детки как?

— А чево детки? Из всех одежек-обужек повырастали. А купить негде и не на чево. Теперь вот дома сидят.

— Хай сидят. Целее будут,— кивнул Гришака.— Время такое, лучше дома посидеть, матери помочь. Э-хо-хо… Я к тебе чево?

— Не знаю.— Марья вся натянулась.— Не с добром, поди…

Гришака усмехнулся, поиграл клюкой.

— Картошка у тебя есть? — наконец спросил он, сощурясь.

— Есть маленько,— подняла глаза Марья.— А что?

— Где она у тебя?

— Да где ж… В погребе.

— Дай-ка погляжу сколько…

Марья, поджав губу, молча вступила в сени, отковырнула ладно пригнанное творило: Иван постарался, чтобы ход не бросался в глаза.

Гришака, кряхтя, болезненно

морщась, спустил черные валенки на верхние ступени и, поворотясь, попросил:

— Зажги-ка чево-нибудь…

Со стеклянным пузырем-каганцом в руке, ронявшим квелый и шаткий свет, Гришака спустился в темень подполья, помолчал там сколько-то и, оставив каганец, высунулся из горловины.

— Это все у тебя?

— Все…— соврала Марья.

— Больше… нигде нету?

— Все тут…

— Гм-м… А должно быть больше… Огород-то какой… Картошка не по огороду…

— Дак я часть продала,— продолжала врать Марья, сама вся холодея.— Прямо с огорода ворохом и продала.

— Ну-ну… Ладно тади…— болезненно сгримасничал Гришака, выбираясь из погреба.— Значит, так, голуба моя… Надобно картошкой поделиться…

— С кем это? — не поняла Марья.

— Ну, не со мной, конечно. Власти требуют.— Гришака поотряхивал рукав полушубка, словно что-то погребное прицепилось к нему.— Давай так… Давай пополам: тебе ведро, властям второе…

— Да вы что? — ужаснулась Марья.— С чем же я останусь? Ить и на семена надо оставить.

— До весны еще дожить надоть… Да ты картохами и не сажай.

— А чем же?

— Ты каждую картоху режь на четыре доли,— посоветовал Гришака.— Я уже давно таким манером сажаю. И ничево! Родит!

— Ох, не знаю, не знаю…— Марья, будто снимая паутину, обеими руками провела по лицу.— Не знаю я, как тади жить…

— Ну брось, брось! — скривился Гришака, выражая несогласие.— Тебе ли роптать… У меня с собой бумага есть. Сам себе составил. Чтоб на каждого картина была, а не чесать всех под одну гребенку. Надобно знать, у кого какое положение: каков состав семьи, сколько стариков, сколько живности. У тебя, Марья, ежели по правде, дак картошку и есть-то особо некому.

— Да как же некому? День встает, и сразу — за картошку.

— А вот гляди давай. Стариков у тебя нема. Скотины не держишь. А детки — они ить что птички божие, какая на них трата…

Марью это смутило, и она, понимая, что так все равно не отделаешься, пошла на уступку:

— Ну, хоть так: ведро — вам, два ведра — мне?

— Ох, Марья, Марья! — Гришака, сложив ладони, возвел кверху глаза.— Знала бы ты мое!.. Черта мне твоя картошка, если б на шее петля не висела. Вынь и положь двести тонн. А это со двора — тонну. А я с тебя разве тонну требую? Я ить по совести. На ущерб себе иду. Сам в петлю лезу. Не сделаю, стало быть, вот!..— Гришака краем ладони провел по горлу…— Как мы с тобой, там торговаться не будут. Хоп — и под перекладину… А у меня тоже внуки…

Марья молчала. Теперь ей и Гришаку сделалось жалко.

— Так что давай ведра, будем делить…— подытожил Гришака.— И не делить даже… А скажу наперед: по твоим запасам заберу у тебя сразу тридцать ведер, остальное твое. Договорились? А кто будет уклоняться — велено картошку забирать полностью. Но я-то такого не допущу, зачем силой ломить?

— Воля ваша…— Марья тоскливо посмотрела в темный угол сеней.

Один из полицаев, нырнув в погреб, принялся зачерпывать ведром и подавать, другой — подхватывать под дужку и относить в ящик.

Когда Гришака, отмерив ровно тридцать ведер, велел закрывать ящик соломой, ходивший за сарай полицай вдруг усмешливо объявил:

— Дурить усе: у нее на городи ще яма картопли. Гляджу, а там снип соломы от земли сторчит… Не инакше душница…

— М-да…— поскреб подбородок Гришака.— Стало быть, обманула…

И, нагнувшись к Марьиному уху, просипел сердито:

— Дура! Надо было солому-то прибрать… Я-то не видел, да они видели… А теперь что ж… Сама виновата.

На другой день приехало сразу двое саней-грабарок, полицаи вскрыли в огороде утаенную яму и выгребли все, до последней картофелины. И сколь ни просила Марья, не оставили даже на семена.

Поделиться с друзьями: