Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Том 4. Травой не порастет… ; Защищая жизнь…
Шрифт:

— Да как же так?!

— Писала мне одна, которая отбывала с ними, будто свои же подружки и сотворили. Кому-то не так учла… Нету теперь Серафимы…

— Да, печально,— посочувствовал я.— Наверное, семья осталась?

— А-а! — махнула рукой Лукьяновна, и в ее голосе проглянула какая-то бесшабашность.— Слава богу, безмужняя она! Налегке жила, как и я.

— Что так?

— Не выпало ей короля. Одни только пустые валеты. Ну и то ладно: некому печалиться. Вот Симина дочка первая в нашем роду расписанная. Все по закону. И свадьба была: она вся в белом, он — в черном.

— Бывает в Ухналях? Навещает бабку?

— Не-е! Ей до меня далеко! Гдей-то в Африке живет. Вышла за

негра, с ним и уехала. Не назову тебе ту землю. Запамятовала. Писала как-то Симе, что когда в Гусе зима, то у них там лето, а когда в Гусе лето, то у них дожди непросветные. Обезьян полно, прямо по базару бегают, из кошелок воруют. А где это — не могу сказать.

Дом пострадал больше всего с фасада, будто обгорело его лицо. На выселковую улицу, на луг и речку, на все Ухнали из обугленного ребрастого сруба пусто глядели проемы окон, сквозь которые виделась поросль молодых кленов и безоблачная синева. Перед обгорелым срубом в самоделковом палисадничке, забранном подручным материалом — лотками от старой бочки, полосками жестяной выколотки и еще чем-то ненужным,— в предчувствии близкой осени скудно, устало доцветали оранжевые коготки, уже начавшие жухнуть и осыпаться блеклыми семенами, и вправду похожими на выпущенные кошачьи когти. Меж коготков поднималось несколько кленовых прутиков, уже достигших верхнего края руин и посаженных Лукьяновной, должно, для того, чтобы хоть чем-то сокрыть уличное уродство ее жилья.

Уцелевшая часть дома, кое-как прикрытая толем, с долгой оголившейся трубой, все же выглядела не так разорно, как представлялось. Стены были обмазаны глиной и побелены известью, единственное оконце, выходившее во двор, окрашено голубеньким, так же как и входная дверь, перед которой на тесовом крыльце был постелен круглый веревочный обтирничек для ног. Под толевой застрехой, на белой глади стены медовели ожерелки нарезанных яблок, а на подоконнике под сенью колючего цветка алоэ калачиком самозабвенно спал кот, укрывший морду от мух полосатым хвостом.

Лукьяновна покопалась за пазухой, достала ключ и принялась ковыряться в большом висячем замке, тоже окрашенном голубеньким. Заслышав металлическое царапанье, кот вскинулся на лапы и, подняв хвост, встряхивая самым его кончиком, пронизывающе вызрелся на возившиеся с замком руки хозяйки. Он был прелюбопытного окраса: один глаз голубой, а другой — желтый, голубой глядел из белой половины мордашки, а желтый — из черной. И только пипка носа, разделявшая обе половины, оставалась нейтрального колера — цвета молочной топленой пенки.

— Сичас, сичас…— говорила Лукьяновна не то мне, не то терпеливо ожидавшему коту.

Кроме дровяного сарайки, осевшего на один угол, ничем не огороженное подворье обозначалось полоской отяжелевших подсолнухов, склоненно, будто под хмельком, шептавших что-то один другому в развесистые шершавые уши, остальное пограничье занимали то подзаборная бузина, вся в рубиновых гроздьях никому не нужных ягод, то рослые многоярусные мальвы, похожие на китайские пагоды {80}, а то куртины полуодичавших георгинов, разбросавших, как фейерверк, свои золотые соцветия. В этой живой огороже, опутанной еще и вьюнком с повиликой, однако неспособной никого удержать, кроме совестливого человека, радуясь пришествию теплого дня, самозабвенно цвиркали и зинзикали подросшие за лето кузнечики, навевая иллюзию блаженного и вечного бытия.

— Может, помочь? — спросил я Лукьяновну.

— Сичас… Это я, сдуревши, сарайный ключ засунула… Совсем опешила, старая…

На открытой середине двора высилась летняя глинобитная печка, из которой буквой «Г» торчала вмазанная самоварная труба, делавшая все сооружение

похожим на лежащего гуся. Птица-печка вскинутой трубой нацеленно глядела в небо, будто тяготясь своей обескрыленностью и неволей.

— А хорошо тут у тебя! — с городской завистью оценил я.— И не подумаешь, что за черными руинами вдруг такой пригожий уголок.

— Ась? Чего говоришь?

— Говорю, у тебя тут два дома: один черный, а другой — белый…

— Ага, ага…— согласно закивала она.— Куда ж денешься… Один от другого не оттащишь. Одна стена между ними. Дак и вся моя жизнь такая: черно-белая. … Вот и кот у меня где черный, где белый… Небось, одним глазом глядит днем, а другим — ночью.

— Откуда такой? — Я дружески протянул к нему руку, но кот, зашипев, спрыгнул с подоконника.

— Сам пришел. Еще писклёнком… Сидел на обгорелом бревне и пикал… а может, и не кот это?..

— А кто же?

— А-а…— отмахнулась она.— Это я так…

Замок наконец открылся, и я вслед за Лукьяновной машинально вошел в жилье, на большей части которого располагалась обширная печь прежних времен, занавешенная посконью {81}. Оставшегося места хватаю лишь на топчан, сундук и двустворчатый стол у оконца. Единственную табуретку приткнуть уже не было куда, и она неприкаянно обитала на середине келейки. Поверху же, на уровне глаз, разместились: над сундуком — подвесной посудничек, в углу, за лампадкой, темная иконка Смоленской Одигитрии, а над топчаном, в общей раме за стеклом — с десяток разновеликих фотографий. Все здесь впору лишь для одного человека, другой был бы уже лишним. Таковым и почувствовал я себя, когда присел на предложенную табуретку, сразу заняв все кубы и квадратные метры.

Тем временем Лукьяновна сняла плащ, размотала платок, повесила одежку у двери на гвоздик и осталась в каком-то казенного вида сером халате, кои нашивали уборщицы, разнорабочие и прочие подсобники, отчего стала похожей уже не на выпь, а на какую-то еще меньшую серенькую птаху, привыкшую к тесноте своей клетки, наперстку воды и щепотке проса.

— Погоди, чаю согрею,— сказала она, распахнув посудничек.

От чаепития я отказался, сославшись на брошенную у обочины машину.

— Ну, тади покури.— Она заискивающе заглянула мне в глаза.— Я люблю, когда папироской пахнет. У меня ить в доме давно никого не бывало…

Еще раз оглядев каморку и набредя взглядом на рамку с фотографиями, я поинтересовался, есть ли она на этих снимках.

— Я-то теперь не вижу, кто где… Гляди сам… Мы там трое на карточке.

— Здесь втроем только какие-то военные…

— Ну, дак это и есть мы… Я с подружками.

— Ты разве и на фронте побывала? — изумился я.

— Была, была я, милай, а то как же… Была-а.

Я приблизился лицом к давней пожелтевшей открытке: в самом деле, это были три девушки, которых я сперва принял за парней. Все трое — коротко подстриженные, в сдвинутых на висок пилотках, просторные воротники гимнастерок обнимали тонкие подростковые шеи.

— И которая из них ты? — спросил я, не узнавая молодую Лукьяновну.

— А вот гляди: справа — Зина Крохина, слева — Хабиба… забыла фамилию… а промеж ими — я, востроносая…

— А тебя-то как звать? Я слыхал, женщины тебя бабой Пулей окликали. Это что — имя такое?

— Да не-е…— отмахнулась Лукьяновна, будто отстранила ненужное.— Не Пуля я… Меня в девках Дусей звали… Евдокией, стало быть. А Пуля — это по-уличному. Ежели пойду куда, а меня — Пуля да Пуля… Правильно уж и не зовут… Небось забыли, что я по крещению-то Евдокия. Дак я и сама иногда забываю, кто я. На Пулю здравкаюсь… Это ребятишки, охальники, такое прозвище прилепили, да и пошло…

Поделиться с друзьями: