Том 5. Девы скал. Огонь
Шрифт:
— Ты слышишь, что я говорю? Фоскарина, умоляю тебя! Постарайся сдержаться! Обопрись на мою руку!
Он боялся, что с ней повторится ужасный припадок, и всеми силами пытался ее успокоить, но она ускоряла шаг, ничего не отвечая, и, стараясь заглушить рыдания, зажимала рот рукой, перевязанной платком, от напряжения ей казалось, что кожа лопается на ее лице.
— Что с тобой? Что ты там видишь?
Никогда он не забудет этого взгляда. Среди неудержимых рыданий глаза ее были широко раскрыты, неподвижно, как мертвые, глядели в одну точку, они казались лишенными век А между тем они что-то видели: какой-то призрак, какое-то ужасное зрелище стояло перед ними и вызывало этот безумный смех и эти рыдания.
— Хочешь остановиться? Хочешь выпить воды?
Они находились уже на Fondamenta-dei-Vetrai, где лавки были уже закрыты, и звуки их шагов и этого безумного смеха повторяло
Она спустилась в гондолу и закуталась в свою мантилью, лицо ее было бледнее, чем тогда, по дороге к Dolo, она пыталась заглушить рыдания и обеими руками зажимала рот. Но по временам зловещий смех врывался в мрачную тишину, нарушаемую лишь всплеском весел, тогда она еще сильнее зажимала рот и почти задыхалась. Между приподнятой над бровями вуалью и окровавленным носовым платком глаза ее оставались по-прежнему широко раскрытыми и неподвижно устремленными в мрак.
Вода лагуны и туман поглощали все очертания.
Процессия богомольцев одна нарушала серый колорит окружающего, казалось, что это движется процессия монахов по грудам пепла. Вдали, как громадный потухший костер, дымилась Венеция.
Но вот раздался звон колоколов, и душа очнулась, полились слезы, и ужас рассеялся.
Руки ее свесились, она склонилась к плечу своего друга и своим обычным голосом проговорила:
— Простите…
Теперь ей было стыдно за себя, она смирилась. С этого дня каждым своим движением она безмолвно просила простить и забыть.
Тогда в ней появилось какое-то новое очарование. Она сделалась более воздушной, говорила нежно, ходила тихими шагами, одевалась в спокойные цвета, а ее прекрасные глаза с опущенными веками как будто не смели взглянуть на друга.
Боязнь быть в тягость, не понравиться, наскучить придавала ей силы. Со свойственной ей чуткостью она напряженно прислушивалась к самым неуловимым его мыслям. Иногда ей казалось, что она превратилась в совершенно другое существо.
Душа ее работала над созданием нового чувства, способного победить силу инстинкта, и вся ее внешность носила теперь следы этой тяжелой внутренней борьбы. Никогда еще ее гений не изобретал таких причудливых образов, никогда черты ее лица не были так выразительны и таинственны. Однажды, взглянув на нее, Стелио начал ей говорить о бесконечной выразительности тени, падающей от каски на лицо статуи Пенсиерозо.
— Микеланджело, — сказал он, — одним углублением в мраморе своего изваяния сосредоточил всю глубину человеческой мысли. Как река мгновенно наполняет горсть руки водой, так тайны вечности, нас окружающей, наполняют крошечные пространства горных ущелий, вышедших из-под кисти Тициана, и она живет в них и скопляется веками. Только в чертах вашего лица, Фоска, мне удавалось увидеть подобную тайну, порой даже более глубокую.
Жаждущая поэзии и знания, она вся превращалась в слух. Она была для него воплощением внимания. Непослушные волны ее волос спускались над бледным лбом, как крылья хищной птицы. Красивые слова вызывали на глазах ее слезы, подобные последним каплям, переполняющим кубок.
Она читала ему классических поэтов. Она как будто держала в руках Евангелие, перевертывая страницы книги с молитвенной строгостью, превращая печатное слово в гармонические псалмы. Читая поэму Данте, она была похожа на одну из Сивилл, что под сводами Сикстинской капеллы, с героическим напряжением мускулов, трепещущих пророческим исступлением, сгибаются под тяжестью священных письмен. Вся ее фигура, до последней складки туники, все модуляции голоса соответствовали священному тексту.
С последним ее словом Стелио поднимался, дрожа как в лихорадке, и начинал ходить по комнате, в смутном волнении чувствуя, как пробуждается его гений.
Время от времени он подходил к ней с горящими глазами, преображенный восторгом, с лицом, светящимся вдохновением, как будто в нем зарождалась бессмертная надежда, или загорался свет вечной истины. Объятая трепетом, уничтожающим в крови воспоминание страстных объятий, она смотрела на него, когда он приближался к ней, склонял свою голову на ее колени, и видела, что в нем бушует какая-то стихийная энергия, создающая внезапные духовные перевороты. Она страдала и радовалась, не зная, страдает он, или радуется, она испытывала сострадание, боязнь и умиление при виде того, как чувственная натура этого человека переживает страшную духовную борьбу, она молчала и ждала, бесконечно дорого было ей это чело, склоненное на ее колени, носившее
следы неведомых мыслей.Позднее она поняла его ощущения, поняла, когда он однажды после чтения заговорил с нею о великом отшельнике.
— Можете вы себе представить без содрогания, Фоска, огненный экстаз этой стихийной души, созидающей новые миры! Представьте себе Алигьери, объятого своими грезами, неутомимого пилигрима, гонимого страстью и горем из страны в страну, из одного убежища в другое, через равнины, горы, реки и моря, во все времена года, то овеянного нежным дыханием весны, то преследуемого зимним холодом, вечно настороже, вечно к чему-то прислушивающегося, с широко раскрытыми, ненавистными очами, возбужденного непрерывной внутренней энергией, отливающей формы его гигантских произведений. Представьте себе полноту этой души, затерянной среди обыденной жизни, пламенные видения, возникающие перед его взором на каждом шагу: на повороте дороги, на берегу моря, в ущелье скал, на склоне холма, в дремучем лесу, на равнине, под пение жаворонков. При помощи чувств, многообразная человеческая жизнь проникала в его мозг, превращаясь в живые образы и отвлеченные идеи, переполнявшие его существо. На протяжении всего его тяжелого пути возникали перед ним неожиданные источники поэзии. Голос природы, внешние формы и сущность вещей служили материалом его творчества, обогащаемого звуками, линиями, красками, движениями, бесконечными тайнами природы. Огонь, воздух, вода и земля участвовали в священной поэме и, создавая ее общую идею, созревали, оживляли, орошали, осыпали цветами и зеленью… Откройте эту христианскую книгу и поставьте ее в один ряд со статуей греческого бога. Не правда ли, как от одной, так и от другой исходят лучи света, громы, молнии и вихри?
Теперь только она начала понимать, в какую зависимость от его творчества попала ее жизнь, как душа ее по капельке уходила в образ его драмы, как выражение ее лица, позы, жесты, оттенки голоса — служили лишь материалом для создания героини, „живущей по ту сторону жизни“. Она являлась как бы жертвой для этих хищных глаз, впивающихся в нее, прожигая ее насквозь своим взглядом. Это был новый способ отдаваться ему Под огнем этих глаз все элементы ее индивидуальности растворялись, и она сама уже отливала из себя произведение искусства, подчиняясь непобедимой власти Рока. Так как ее невидимый подвиг составлял сущность идеального образа, то она не смела нарушить гармонию своего второго „я“. Искусство должно было способствовать появлению чувства, уже зреющего в ее душе.
И все же она страдала от этого перевоплощения, и ей казалось, что в искусстве тонуло действительное значение ее отречения и страдания. Странное чувство испытывала она при этом перевоплощении ее реального существа в идеальный образ. Минутами ей казалось, что эта душевная борьба имела целью успех на сцене, а не победу духа над темным инстинктом. Ей казалось, что она перестала быть самой собой и снова находится в состоянии возбуждения, сопровождающем разучивание какой-нибудь трагической роли, в которой в скором времени ей придется выступить. Но она испытывала и другого рода мучение.
Она замыкалась, уходила в себя под испытующим взглядом художника, как бы стараясь ему помешать проникнуть в свою душу и похитить ее тайну. Она боялась его зорких глаз.
„Он угадает безмолвный язык моей души и заставит говорить на нем свое создание, а я не посмею произнести свои собственные слова иначе, как на сцене, под маской другой женщины!“ Она чувствовала, что ее терпение иссякало. Временами ей казалось, что разум ее помутился, душа полна отчаяния и возмущения, сопровождаемого желанием вырваться из-под власти этих чар, отказаться быть его помощницей, нарушить цельность этого образа, стереть линии его красоты, стесняющие ее свободу и обрекающие ее на самопожертвование. Не являлась ли действующим лицом трагедии эта жаждущая любви и наслаждений девственница, в которой высокий ум признал воплощение своих крылатых грез и желанную Победу, венчающую его жизнь? Не в одном ли ряду с ней была стареющая, стоящая одной ногой во мраке возлюбленная, которой оставалось сделать каких-нибудь несколько шагов по жизненному пути и исчезнуть навеки? Много раз у нее являлось желание внезапной, резкой выходкой нарушить гармонию образа покорности, но она содрогалась при мысли об ужасном состоянии, жертвой которого она уже не раз была, о новой вспышке бешенства, о возможности снова очутиться во власти коварного чудовища, только притаившегося, но не исчезнувшего из ее души. Подобно раскаивающейся грешнице она удвоила рвение и внутреннюю дисциплину, старалась быть вечно настороже. Как бы в экстазе самопожертвования при виде небесного огня из недр ее обезумевшей в отчаянии души вырвались слова искупления: