Том 5. Девы скал. Огонь
Шрифт:
Она перестала смеяться.
— Да, мой друг, надо, чтобы я победил. И ты поможешь мне. Меня также каждое утро посещает грозный гость — ожидание тех, кто меня любит, и тех, кто меня ненавидит, надежды друзей и врагов. И к этому ожиданию подходит красная одежда палача — нет на свете ничего более беспощадного.
— Но ведь это и есть мерило твоего могущества.
Что-то кольнуло Стелио в сердце. Он инстинктивно выпрямился, охваченный слепым гневом, заставлявшим его даже сейчас страдать от слишком медленного движения вперед. Отчего он живет в праздности? Каждый час, каждую минуту надо употреблять на борьбу, надо вооружить и укрепить себя против забвения, унижения, вражды и подражания. Каждый час, каждую минуту надо держать взор свой устремленным к цели, сосредоточить на ней всю свою энергию, не знать утомления, не знать слабости. Так всегда жажда славы будила в его душе дикий инстинкт — потребность борьбы и мщения.
— Известно
Стелио говорил глухим голосом, и сдерживаемая пылкость его слов производила странное впечатление на этих мирных водах, в этой белой полосе света, где тянулся след от ровных всплесков весла.
— Выразить. Вот главное. Величайший образ не имеет никакого значения, если он не облечен в жизненную форму. А я… я должен еще все это создать. Я не хочу вливать свое вдохновение в формы, доставшиеся по наследству. Мое творение принадлежит мне всецело. Я должен и желаю следовать лишь своему инстинкту и своей врожденной гениальности. И тем не менее, подобно Дарди, увидевшему знаменитый орган у Катерино Цоне — я вижу пред своим умственным взором иное произведение, созданное Дивным Творцом, произведение великое, словно гигант, возвышающийся над человечеством.
Снова образ творца-варвара предстал перед ним: синие глаза сверкали под широким лбом, губы сжимались на массивном подбородке — чувственные, гордые и презрительные. Снова видел он старческую голову с седыми волосами, развевающимися от ветра под мягкой фетровой шляпой, и почти мертвенное ухо с вспухшей мочкой. Он снова видел неподвижное тело, склоненное, голову, опустившуюся на колени женщины с белым, как снег, лицом, видел слабое трепетание свесившейся ноги. И Стелио вспомнил собственный трепет страха и радости, когда внезапно под его рукой забилось жизнью священное сердце.
— И не только перед моим умственным взором встает это совершенное произведение, но оно наполняет меня всецело. Иногда это походит на грозный океан, готовый повергнуть и поглотить меня. Моя Темодия — гранитная скала под нахлынувшими морскими волнами, и я стою на ней, словно рабочий, стремящийся построить дорический храм среди бушующей стихии, против которой он должен защищать прочность колонн, между тем как ум его постоянно напрягается, чтобы не потерять внутренней гармонии, одушевляющей линии воздвигаемого строения. И в этом смысле также моя трагедия — борьба.
Он снова видел перед собой дворец патрициев, как на заре того октябрьского утра, с его орлами, конями, амфорами и розами, видел его закрытым и немым, точно высокая гробница, и небо над его крышей загоралось пламенем от дыхания зари.
— В это утро, — продолжал он, — после ночи безумия, когда я плыл по каналу вдоль стены сада, я сорвал маленькие лиловые цветочки, пробившиеся между кирпичами, и я велел направить гондолу к палаццо Вендрамен, чтобы бросить мои цветы у порога двери. Приношение было слишком скромным, и я подумал о лаврах, миртах и кипарисах. Но этим внезапным порывом я выразил мою признательность Тому, Кто зародил во мне стремление к героическим усилиям для самоосвобождения и творчества.
Неожиданно рассмеявшись, Стелио обратился к заднему гребцу:
— Помнишь, Зорзи, как мы гнались однажды утром за баркой?
— Еще бы не помнить! Как мы летели! У меня и теперь ноют руки! А как вы справились, синьор, с вашим ненасытным голодом? Каждый раз, когда я встречаю хозяина барки — он меня спрашивает о том иностранце, который с такой
жадностью проглотил маленький кусочек хлеба и съел целую корзину винограда и фиг… Он говорит, что никогда не забудет того дня — это был лучший лов в его жизни. Он вытащил таких макрелей, каких и не видывал раньше.Гребец прервал свою болтовню, заметив, что Стелио его уже не слушает, и ему надо не только замолчать, но даже затаить дыхание.
— Ты слышишь пение? — спросил поэт у Фоскарины, тихо взяв ее за руку, сожалея, что он пробудил в ней тяжелое воспоминание.
Она подняла голову и сказала:
— Где это поют? На небе или на земле?
Нескончаемая мелодия лилась среди бледного безмолвия.
Она сказала:
— Пение все слышнее…
Рука ее друга задрожала…
— Когда Александр приходит в светлую комнату, где дева читает плач Антигоны, — произнес Стелио, удерживая в своем сознании часть таинственной работы, совершавшейся в глубине его сознания, — когда Александр приходит туда, то рассказывает, как он проскакал верхом по равнине Аргоса через Инахос — реку раскаленных камней. Все поля были покрыты маленькими, дикими, увядающими цветами, а пение жаворонков наполняло небеса… Тысячи жаворонков — неисчислимое множество… Он рассказывает, как один из них вдруг упал к ногам его лошади словно камень и лежал, неподвижный и немой, опьяненный радостью своего длительного пения. Александр поднял его, принес и протягивает тебе — вот он… Тогда ты берешь птичку в руки и шепчешь: «О! Она еще теплая!..» И в то время, как ты говоришь, дева трепещет. Ты чувствуешь ее трепет…
Актриса снова ощутила ледяную струю, пронизавшую ее до корней волос, словно душа слепой переселилась в нее.
— В конце Прелюдии пылкие хроматические гаммы выражают возрастающую радость, неудержимую жажду жизни… Слушай! Слушай. Ах как чудесно! Сегодня утром, Фоска… сегодня утром я работал… И это созданная мной мелодия разливается сейчас в небе… Разве мы не избранники?
Дух жизни одушевлял тишину. Могучее вдохновение сообщало трепет безмолвию.
Казалось, что неподвижные берега, пустынный горизонт, гладкие воды, уснувшие земли были охвачены стремлением ввысь, и оттуда неслась пробуждающая весть о великом пришествии. Душа женщины всецело разделяла это стремление и словно лист, подхваченный вихрем, возносилась на вершину любви и веры. Но лихорадочная жажда деятельности, порыв вдохновения и потребность творчества овладели душой поэта. Способность к работе, казалось, все возрастала. Он представлял себе полноту предстоящих часов. Он представлял себе свое произведение в законченном виде — количество страниц, кипу оркестровых партитур, богатый материал для разработки мелодий. Он представлял себе римский холм, строящееся здание, равномерно отшлифованные камни, рабочих — заботливых каменотесов, строгого и бдительного архитектора, громаду Ватикана, возвышающуюся против театра Аполлона, священный город внизу. Он представлял себе, улыбаясь, маленького человека, с папской торжественностью оказывающего поддержку предприятию, он приветствовал длинноносую и угловатую фигуру этого римского князя, который, не покрывая бесчестием своего имени, пользовался золотом, собранным веками хищения и злоупотребления папской властью для того, чтобы возвести гармоничный храм возрождающегося Искусства, освещавшего красотой мощную жизнь его предков.
— Через неделю, Фоска, моя Прелюдия будет окончена, если милость судьбы не оставит меня. Я хотел бы тотчас же попробовать ее в оркестре. Быть может, мне придется отправиться для этого в Рим. Антимо делла Белла еще более нетерпелив, чем я сам: почти каждое утро я получаю письмо от него. Я думаю также, мое присутствие на несколько дней в Риме будет необходимо, чтобы помешать возможным недоразумениям при постройке театра. Антимо пишет, что возникает спор о разрушении старой каменной лестницы, поднимающейся от сада Корсини в Яникуль. Я не знаю, помнишь ли ты это место. Улица, ведущая к театру, проходя через Арко-Сеттимано, огибает крыло дворца Корсини, пересекает сад и приводит к подножию холма. Зеленеющий холм — помнишь ты его? — усеянный лужайками, кипарисами, платанами, лаврами и дубами, имеет вид священной рощи с короной из итальянской сосны.
На склоне — уже настоящая дубовая роща, орошаемая подземными ключами. Весь холм изобилует родниками. Слева — фонтан Паолина возвышается подобно укрепленному замку. Ниже тянется черное пятно Боско Парразио. Каменная лестница, разделенная на две половины целым рядом переполненных широких бассейнов, ведет к площадке, где перекрещиваются две аллеи лавров, — аллеи, действительно достойные Аполлона, достойные провести человечество в мир поэзии. Нельзя вообразить себе более величественного входа. Тень вековой тайны осеняет его. Камень ступеней, перил и статуй соперничает твердостью с корой старых платанов. Слышно лишь пение птиц, журчание водяных струй, шелест листьев, и я думаю, что поэты и чистые духом могли бы различить в этих звуках трепет Гамадриад и дыхание Пана…