Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Том 5. История моего современника. Книга 1
Шрифт:

Потом, повалившись в постель, я заснул как убитый.

Проснулся я необычно рано и в особенном настроении, как бы вне времени и пространства, по крайней мере — знакомого времени и знакомого пространства. Я не узнавал своей комнаты, ее стен, дверей, окон… Не мог вспомнить, где это я и когда именно проснулся. Отдельные черты личной жизни проносились точно в густом сумраке, мелькая, меняясь, исчезая и оставляя меня опять в пустой неопределенности. Мне кажется, я даже спрашивал себя: где я? кто я такой? с кем это я живу? что со мною случилось?.. Одно мгновение показалось, что я еще в Житомире… Туманное утро… Только что уехал Бродский? Или еще что-то?.. Приятное? Радостное? Или тяжелое и больное?

Наконец мне удалось установить прежде всего, что передо мной матово-тусклый прямоугольник, перекрещенный темными полосами, — окно; против него высокий темный предмет на белом фоне — железная печка. За этим выступили другие знакомые предметы комнатной обстановки, и я понял, где я. Я не в Житомире, а в Ровно; рядом со мной другая комната, где спят братья,

дальше гостиная, потом спальня отца и матери… Но что же это случилось такое значительное и важное? Наяву или во сне? Что мне снилось сейчас и отчего в груди у меня и около сердца точно налито что-то горячее…

Я поднялся на своей постели, тихо оделся и, отворив дверь в переднюю, прошел оттуда в гостиную… Сумерки прошли, или глаза мои привыкли к полутьме, но только я сразу разглядел в гостиной все до последней мелочи. Вчера не убирали, теперь прислуга еще не встала, и все оставалось так, как было вчера вечером. Я остановился перед креслом, на котором Лена сидела вчера рядом со мной, а рядом на столике лежал апельсин, который она держала в руках.

Я остановился против этого кресла и несколько минут стоял неподвижно, с ощущением странного счастья и странной печали. Так вот что это было, важное и значительное, отчего моя грудь до сих пор залита какой-то дрожащей теплотой, а сердце замирает так странно и так глубоко. Я взял в руки апельсин, и никогда раньше я не думал, что простой апельсин может иметь такое особенное значение.

Воображение мое вдруг точно встрепенулось, как птица, и в памяти встал давно забытый детский сон: снег, темный переулок и плачущая девочка в серой шубке. Я подошел к двери, за которой вчера отыскал Лену. В этом уголке было несколько темнее, и я легко представил себе в сумраке темный комочек, как она сидела с опущенной головой, пока я ее не окликнул…

И я почувствовал, что та девочка моего детского сна, которую я видел зимой на снегу и которую уничтожило летнее яркое утро, теперь опять для меня найдена: она в серой шубке и вошла с первым снегом, а затем потонула в сумраке темного вечера под звон замирающих бубенчиков…

Да, это была она. В первое мгновение мне показалось даже, что у той девочки было то же самое лицо с красивым профилем и с тем же выражением в голубых глазах, которые вчера глядели на меня несколько раз с таким милым дружеским расположением. Я вспомнил, как она в игре протянула мне обе руки. А я… Как я мог отвернуться, не почувствовать, не предвидеть этого… Да, это, несомненно, она…

Только через несколько времени я припомнил во всех подробностях обстоятельства своего сна и то, что лица той девочки я не видел, о чем и говорил даже Крыштановичу. И странно, тотчас же исчезло из памяти и лицо Лены, и я не мог восстановить его так ясно, как вспоминал любое другое лицо: Мани Дембицкой, Люни, Васиной Иты, Сони. И это было мучительно — впоследствии не раз оно вдруг рисовалось передо мной с необыкновенной ясностью: красивый профиль, голубые глаза, волнистые кудри, спокойная улыбка. Но это бывало неожиданно, точно по капризу. Затем оно исчезало и не приходило на призывы памяти, как тот детский сон… И в это первое утро я уже испытал это странное ощущение, и с ним вместе стояло щемящее воспоминание о том, как я ее тогда потерял. А теперь…

Так я простоял в гостиной, перед креслом и апельсином, до полного рассвета, пока не пришла мать с горничной, чтобы привести все в порядок. Мать удивилась, застав меня уже одетого и странно мечтательного.

— Что ты тут делаешь? — спросила она с удивлением.

— Так… ничего, — ответил я, застыдившись, и быстро вышел, чувствуя, что мать провожает меня внимательным взглядом.

Я был способен — гимназия не могла захватить всех сил моего растущего ума. Я был подвижен, силен — и потребность движения не находила исхода в одних играх. Ощущение, что мне что-то нужно сделать и что я могу что-то сделать — хорошее, интересное, захватывающее, нужное, — достигало иногда во мне почти мучительного напряжения. Вероятно, от этого неиспользованного избытка сил мое воображение носилось в разных фантастических областях, занимательных, но бесплодных. Теперь это как будто разрешалось: раннее развитие воображения, парившего в мертвой тишине окружающей жизни, преждевременное и беспорядочное чтение сделали свое дело: я был влюблен — сразу, мечтательно и глубоко — на четырнадцатом году своей жизни.

Я ощущал в себе это новое чувство с ясностию почти физического ощущения. Оно залило своей особой окраской все остальные ощущения, точно это была только канва, ждавшая своего узора. И только теперь, казалось мне, она получала смысл, значение и красоту, и я спрашивал себя, как мог я жить до сих пор без этого.И как я смогу опять жить, если… если эта вторая девочка в серой шубке опять уйдет навсегда из моей жизни и пустая канва опять останется без узора… Нет, это не может случиться вторично, потому что… Я не знал почему, но все во мне противилось этой мысли. То было во сне. Теперь — это наяву, и я не потеряю ее… Мне вспомнилось, как вчера, в игре, она первая протянула мне обе руки… В ее взгляде мне чудилось что-то странно милое. Как будто действительно тогда это была она… И она знала, что мы тогда расстались, и мне это было так больно. А теперь — вот она возвратилась. И я ее не замечу.

Я попал во власть новой фантазии. До сих пор в мечтах я уже был польским рыцарем, казацким атаманом, гайдамацким ватажком и совершал подвиги в пустом пространстве и с неизвестною целью.

Теперь у них оказалось нечто вроде центра: онабыла в опасности, еепохищали, а я гнался, побеждал, освобождал, вообще проделывал нечто вроде того, что впоследствии проделывали один за другим герои господина Сенкевича, только, конечно, с меньшим знанием истории и с гораздо меньшим талантом. Впрочем, теперь воображение часто выводило меня из областей исторического романтизма. Я представлял себя и ее в современной действительности и старался взвесить и оценить наши отношения. Она находит, что я — «воспитанный молодой человек», en bon point. Поэтому она отмечает меня, поэтому вчера она протянула мне руки… Мне нужно, чтобы она всегда протягивала мне свои руки и чтобы эти голубые глаза всегда глядели с таким же расположением. Значит, я должен быть «воспитанным молодым человеком», ловким, находчивым, красивым, с хорошими манерами. Никогда до тех пор я не смотрелся в зеркало. Теперь произвел тщательный осмотр своей физиономии и остался крайне недоволен. Недоволен лбом, бровями, носом, торчащими врозь шершавыми волосами, всем ансамблем… Все это должно бы быть другое, и оно становилось другим в воображении. Молодой человек, которого я видел подходящим, разговаривающим с нею,спасающим ее,развлекающим ееинтересными рассказами, — был тонок, гибок, грациозен, красив, — совсем не таков, как я в зеркале, и все-таки это был я… Оставалось что-то мое, и это было центром; только я выступал как бы в улучшенном издании. Я порой говорил ей такие интересные, веселые, остроумные вещи — опять-таки в воображении, — что сам готов был хохотать над ними, а порой бывал так трогательно чувствителен, что на глазах у меня навертывались слезы. Но увы! — наяву было далеко не так. Наяву я чувствовал, что я, в сущности, не тот, не гибкий, не тонкий, не ловкий, не грациозный; что у меня нет манер и что я вовсе не «благовоспитанный молодой человек» в ее смысле. И тогда я конфузился, и находчивость меня покидала…

Я не стану подробно описывать все мои маленькие радости, надежды, разочарования и огорчения. Было это давно, хотя… ведь это вечно новая сказка… К счастию или к несчастию, около этого времени в наш город приехал учитель танцев, и моя мать условилась с Линдгорст пригласить его для обучения детей совместно. Присоединились еще некоторые семьи. Нужна была большая квартира. Она нашлась у одного мелкого чиновника, умевшего хорошо обделывать свои дела, и с этих пор два раза в неделю мы являлись в эту квартиру. Жена чиновника играла на рояле, мосье Оливье, или Одифре — хорошенько не помню, но только господин с польским лицом и французской фамилией — ставил нас в позиции, учил ходить по комнате, садиться, кланяться, приглашать, благодарить. Мы с братом делали большие успехи в изящном хореографическом искусстве, и мною порой овладевала иллюзия, будто воображаемый ятеперь начинает сливаться с реальным… Только подлое зеркало порой разрушало эту иллюзию… Но зато ее поддерживали ободряющие взгляды голубых глаз, и маленькие руки с милой благосклонностью протягивались мне в лансье и кадрилях.

Кажется, за это время я сильно глупел и, во всяком случае, терял непосредственность, воображая себя не тем, чем я был в действительности. В действительности я, кажется, был лучше того якобы щеголеватого фата, которым старался себя представить. Но я постоянно оглядывался на себя и сравнивал с другими. У одного из товарищей мне нравилась складка губ, у другого — походка, у третьего — сморщенные брови. И я старался так глядеть, так ходить, так морщить брови… Оначитала французские книги и спросила у меня, люблю ли я французскую литературу. Я покраснел, но, конечно, не солгал: по-французски я не читал. Вскоре, однако, к моему удовольствию, среди старого книжного хлама на дне какого-то шкафа нашлась французская книжка с иллюстрациями. Я схватился за нее. Это был Поль де Кок. Я решил попробовать. Оказалось не очень трудно, и мы с младшим братом много хохотали, следя за приключениями трех молодых повес и одного воспитателя. Оказалось, однако, что к моей «благовоспитанности» этот роман прибавил немного, так как в нем слишком большую роль играли разные забавные происшествия, например… с клистир-ною трубкой.

Помню из этого времени один случай, когда на короткое время мое воображение как будто просветлело и в нем прорвалось наружу нечто непосредственное мое, как бы протестовавшее против насильственного режима «благовоспитанности» и «хороших манер». В нашей танцующей компании был один юный гимназистик, моложе меня. Он был первым учеником в своем классе, довольно, кажется, развитой, кое-что читавший и способный, но на вид это был совершенный медвежонок, смотревший всегда исподлобья. Его сестра училась танцам вместе с нами, и мать настояла, чтобы к этому изящному искусству приобщился также и сын. Тот долго противился, но наконец вынужден был согласиться. Мосье Одифре, или Оливье, долго выламывал ему ноги, выгибал талию, ставил в позицию, но все его усилия оказывались совершенно бесплодны. Мальчик оставался все тем же медвежонком, смотрел так же искоса не то угрюмо, не то насмешливо и, видимо, предоставлял мосье Одифре делать с собой что угодно, нимало не намереваясь оказывать ему в этих облагораживающих усилиях какое бы то ни было содействие… Это зрелище вызывало в нас, остальных, насмешливые взгляды и усмешки, что, видимо, мучило его сестру, приобщившуюся к настроению грации и хороших манер.

Поделиться с друзьями: