Том 5. История моего современника. Книги 3 и 4
Шрифт:
Прошло шесть лет ссылки. Когда меня и моего брата увозили из Петербурга в двух закрытых каретах, по сторонам которых скакали конные жандармы, я думал с гордой надеждой: «Это уже ненадолго. Скоро станет „новое небо и новая земля“. Произвол исчезнет».
Через шесть лет я вернулся из ссылки в разгар темной, тупой и угрюмой реакции. В ссылке я много видел и много думал, испытал много разочарований и не ждал уже так скоро «нового неба и новой земли». В «Партии» были рассеяны и разбиты, да моей партии не было и прежде. Но страстное желание вмешаться в жизнь, открыть форточку в затхлых помещениях, громко крикнуть, чтобы рассеять кошмарное молчание общества, держалось во мне и даже еще выросло после ссылки. Я сказал себе: ни партий, ни классов, которые бы вели сплоченную борьбу за право общества и народа, нет. Создавать их — не мое призвание. Мне остается выступить партизаном, защищая право и достоинство человека всюду, где
Их печатали охотно, но появлялись они порой в ужасном виде. В Казани был цензор — профессор, сам собиравший коллекцию цензурных курьезов, в том числе и из собственной практики. Я все же с теплым чувством вспоминаю эту маленькую провинциальную газету, радушно приютившую меня с моими партизанскими вылазками. Редакция принимала у меня все. Цензура устраняла очень много. Кое-что все-таки оставалось.
Неудобство было, во-первых, в захолустности газеты и, во-вторых, в этой толерантности редакции под покровом цензуры. Я чувствовал, что для того, чтобы стать настоящим провинциальным публицистом, мне нужно обратное: строгая редакция и отсутствие цензуры… Нужно так отточить перо, чтобы оно писало тонко, отчетливо, чтобы был заметен и значителен каждый оттенок, и вместе с тем не было бы наивной при тогдашних условиях подчеркнутое™, которую в провинциальной печати так бесцеремонно истребляла цензура. Я чувствовал, что мне нужна школа. И я стал стучаться в «Русские ведомости».
Тогда это была чуть ли не единственная определенно либеральная газета. «Голос» недавно погиб, да, правду сказать, либерализм «Голоса» был слишком двусмыслен. Начать с того, что на страницах его находили место вульгарно-антисемитские статьи, чуть ли даже не произведения Лютостанского, которым теперь было бы место только в «Русском знамени» или «Земщине». Болеслав Маркевич, ретроград и сотрудник Каткова, после одной скандальной истории, когда он оказался слишком скомпрометирован даже для «Московских ведомостей», нашел приют у Краевского в «Голосе» и писал там в том же мракобесном духе. Только под конец судьба помогла «либеральной газете» умереть с честью…
Другие газеты являлись и исчезали, как эфемериды. Только в Москве, у самого очага катковщины, зародились, окрепли и говорили полным голосом «Русские ведомости».
Их недаром называли «профессорской газетой». Много знания, много солидности, много корректной сдержанности и под этой сдержанностью постоянно бьющееся горячее гражданское чувство. Газета вызывала много озлобления и целый град катковских доносов; но никогда она не позволяла себе из самосохранения ни одной заведомо фальшивой ноты. Профессорская газета говорила ровно и убежденно. Читатель отлично слышал то, что она говорила, и не менее ясно слышал он также то, о чем она молчала. Это был комплекс взглядов, выраженных ясно и полно, без вызывающих подчеркиваний, но ясных даже тогда, когда какая-нибудь деталь оставалась без освещения. Целое освещало частности и умолчания.
И газета все время держалась на том опасном рубеже, по одну сторону которого — явная гибель, по другую — излишняя осторожность и бледность… Редакция была постоянно в линии огня, постоянно рисковала, но держалась на позициях, хорошо укрепленных и имевших некоторые шансы удержаться.
Так она продержалась и успела создать традицию русского либерализма того времени в широком чисто русском смысле этого слова. В тогдашнем либерализме, как в зерне, хранились возможности всех передовых направлений, еще связанных морозами тогдашней исторической минуты.
Я был очень польщен, когда редакция любимой газеты обратилась ко мне с приглашением. И здесь я попытался дебютировать с беллетристикой и публицистикой почти одновременно.
Беллетристику встретил успех, несколько даже меня смутивший. В это время я как раз женился и предпринял поездку в Москву на месяц, который намеревался провести по возможности беззаботно, знакомясь с литературной Москвой. Таким образом мой дебют в «Русских ведомостях» отсрочивался. Но для того, чтобы доказать искренность своих намерений, я послал в редакцию главу «Слепого музыканта», который мне самому рисовался еще смутно как относительно плана, так и размеров. Я представлял себе только основной мотив: борьбу за возможную полноту существования. Весьма возможно, что я отступил бы перед трудностями задачи и впоследствии заменил бы эту первую главу, присланную в редакцию, чем-нибудь другим. Во всяком случае я не представлял себе, что эта первая глава может быть напечатана еще без продолжения…
Как это вышло, не знаю. Возможно, что редактор, которому я прислал письмо, сменился другим по обычной очереди, а тот решил тиснуть первую главу, не зная о содержании
моего письма… Как бы то ни было, в один из первых дней по приезде в Москву я увидел под дверью своей комнаты в «Московской гостинице» подсунутый коридорным номер «Русских ведомостей», в котором с некоторым ужасом я увидел первую и единственную написанную главу «Слепого музыканта». С полным отдыхом пришлось распрощаться и тотчас же приняться за продолжение. Возможно, что без этого «недоразумения» мой бедный «Музыкант» так и остался бы у меня в виде начала.Совсем иначе пошли мои дела с публицистикой. Первая же моя корреспонденция или заметка (не помню) вернулась ко мне с кратким извещением, что редакция, к сожалению, воспользоваться ею не может. Это меня очень огорчило, так как я придавал значение этой стороне своей работы. Правильно ли или неправильно было такое раздвоение, — но я никогда не представлял себе иначе своей литературной работы. Это была у меня вторая натура, и иначе я не мог. Поэтому я отдавал заметки в приволжские газеты, там их уродовала цензура, а я продолжал стучаться в «Русские ведомости». Я сознавал, что мой стиль, слишком задорный и плохо забронированный, не подходил к тону «профессорской газеты». Мне это было досадно и, пожалуй, обидно. О моих рассказах уже много говорили, а между тем оказывалось, что я не умею написать простой заметки или корреспонденции для столичной газеты. Из самолюбия я пытался объяснить эти неудачи излишней «сухостью» редакции, ее «осторожностью», непривычкой к индивидуальным особенностям стиля. Может быть, порой у иных редакторов это отчасти и было. Но все же, когда я брал в руки номер газеты и читал в ней иную передовицу, или статью по острым и опасным вопросам минуты, или берлинскую корреспонденцию Иоллоса, — я не мог не чувствовать, что, несмотря на крайнюю сдержанность изложения, под этими строчками бьется и трепещет приподнятое и горячее гражданское чувство. Правда, порой действительно в ровном течении этой умной коллективной речи исчезала индивидуальность, но зато тем сильнее звучала общая доминирующая нота.
И я все настойчивее стучался в редакцию любимой газеты, чувствуя, что в этих попытках я действительно прохожу строгую школу, вырабатывая «ответственный» слог под влиянием таких писателей, как Соболевский и Посников, Чупров, Иоллос и весь тесно спевшийся отряд «Русских ведомостей»… Наконец мне удалось достигнуть того, что мои статьи проходили целиком, без купюр и редакционных изменений. Может быть, этот результат достигнут в конце некоторого компромисса. Я вырабатывал стиль, позади которого не чувствовалась надежда на цензуру, по образцам, которые были у меня перед глазами. И в некоторой степени, быть может, редакция прислушалась и стала терпимее к некоторым моим личным особенностям. С этих пор я стал провинциальным журналистом в лучшей столичной газете. Вместе с другими товарищами мы провели немало кампаний в местной прессе. И когда почва бывала подготовлена на месте, я давал в «Русских ведомостях» общие итоги кампании, и дело приобретало при помощи авторитетного органа общее значение.
И только после этого я почувствовал, что мое литературное воспитание в известной мере закончено. Благодаря участию в «Русских ведомостях» я прошел строгую публицистическую школу, дававшую тон всей провинциальной прессе.
Комментарии
Третья книга впервые: М.: Задруга, 1921.
Четвертая книга впервые: Голос минувшего. М., 1920–1921, без обозначения номера; и 1922. № 1. Отдельное издание: М.: Задруга, 1922.
А. В. Храбровицкий в статье «О тексте „Истории моего современника“» (см. примеч. к т. 4 наст, изд.) высказал мысль, что текст, напечатанный в журнале «Голос минувшего», — это более поздняя редакция. Действительно, в журнальном варианте есть несколько фраз, отсутствующих в отдельном издании (одно предложение в конце главы «Мои ленские видения»; в главе «Петр Давидович Баллод» — воспоминание Баллода об «эпидемии поджогов» в 1860-х годах), и некоторые менее существенные разночтения.
Однако, на наш взгляд, некоторые стилистические разночтения могут свидетельствовать о том, что издание «Задруги» представляет собой более позднюю, окончательную редакцию. Так, в главе «Эпопея Ивана Логиновича Линёва» в журнальной редакции читаем: «Сам Филипс был все-таки арестован». В отдельном издании: «Сам Филипс был почтительно арестован». В журнальной редакции: «…множество дымных столбов поднималось к небу, точно своеобразный белый лес». В издании «Задруги» читаем: «…множество таких же столбов подымалось к небу, точно своеобразный дымный лес». Эти и другие примеры авторской правки говорят о том, что Короленко работает над журнальным вариантом, иногда несколько сокращая его и улучшая стилистически. Не решая вопроса окончательно, считаем, что убедительных доказательств пока недостаточно, чтобы менять устоявшуюся практику издания «Истории моего современника», подкрепленную дочерьми писателя.