Том 5. Книга 2. Статьи, эссе. Переводы
Шрифт:
Но, повторяю, дело для нас не в Пугачеве, каков он был или не был, а в Пушкине — каков он был.
Был Пушкин — поэтом. И нигде он им не был с такой силой, как в «классической» прозе «Капитанской дочки».
Ванв, 1937
Поэт не может любить врага. Поэт не может не любить врага, как только враг этот ему в (лирический) рост. Враг же низкого уровня ему не враг, а червь: червь или дракон, — смотря по калибру. Не был врагом Андрею Шенье казнивший его… [66] Монстр не есть враг. Враг есть — равенство. У поэта на вражду остаются
66
Пропуск в рукописи.
Увидим это на живом примере Капитанской дочки:
Швабрин Гриневу (Пушкину) не враг. Швабрин Гриневу — червь. Есть что раздавить, не с чем враждовать. Враг — для ноги (подошвы), а не для души.
Пугачев Гриневу (Пушкину) не враг, ибо если это вражда, то — что же любовь?
Да где же в этой военной и любовной повести Гриневский враг? Врага — нет. Есть Гриневский фактический противник, — казенный противник, душевный, фактический и всяческий союзник.
Вместо долженствовавших бы быть двух врагов — ни одного. Поэт не может любить врага. Любить врага может святой. Поэт может только во врага влюбиться.
Со времен Гомера — до наших, в которых, возвращая нас в первые, прозвучало слово:
Как аттический солдат, В своего врага влюбленный.Сказано о солдате, но этого солдата (Ахилла) создал — поэт.
Пугачев был именно таким врагом. Надежен такой враг? Нет. Такая вражда пленному врагу открывает двери. Такая вражда — врагу первому перевязывает раны. Такая вражда — врага первого выносит с поля битвы — с ним же. Такая вражда в любую минуту готова душу свою положить за врази своя. Что все взаимоотношение Гринева с Пугачевым как не рыцарский роман? Чистейший, скажем по-пушкински, донкишотизм.
Не возможность измены и не легкомыслие страшили в Пушкине декабристов, а ненадежность вражды. Та внутренняя свобода, тот внутренний мир, с революционным несравнимые, которые и составляют сущность поэта и которые так и соблазняют, в целях собственного использования… [67] Но здесь революционеры делают ошибку: внутренний мятеж поэта не есть внешний мятеж и может обернуться и оборачивается против них же, как только они сами оборачиваются законной, то есть насильственной, властью.
67
Пропуск в рукописи.
Этим мятежам — не по дороге.
Поэт не может враждовать с идеями (абсолютными) и не может враждовать с живыми, как только этот живой — либо стихия, либо ценность, либо — цельность, и не может враждовать с человеческим абсолютом — своими героями. Поэт может враждовать только с данным случаем и со всей человеческой низостью, которые (и случай и низость) могут быть всегда и везде, ибо этого ни один лагерь не берет на откуп. С данным случаем человеческой низости (малости). Поэтому если вражда поэта понятие неизменное, то точка приложения ее — непрерывно перемещается.
Один против всех и без всех.
Враг поэта называется — все. У него нет лица.
Поэт — враг на минуту — доколе не поймет или не пожалеет врага: не по любвеобилию <милосердию> своему, а великодушию. Не по любвеобилию <милосердию >
своему, а сочувствию, всйчувствию. Не по тяжелому невыполнимому невыносимому противоестественному долгу и подвигу христианской любви, а по рожденному своему, для него роковому дару: всйлюбия. Не по христианской любви, а по поэтической любви.Политическая ненависть поэту не дана. Дана только человеческая. Дан только божественный и божеский гнев — на всё то же, которое он узнает всюду и не узнавая которого он противнику распахивает руки.
Анна Де Ноай. Новое упование
О, душа моя, я дал тебе право говорить «нет», как буря, и «да», как открытое небо.
Она изменчива и неизменна.
Часть первая
Утро было сухое и трещало от стужи. Ледяной и сжатый воздух, казалось, страдал от напряжения и сухо звенел. В мыслях таинственного скрывалось безмолвие; оно не было отсутствием шума, оно само было чем-то.
Благотворный и грустный ветер, налетающий с зимних полей, от времени до времени подметал этот уголок Мюэтты и Пасси, этот провинциальный вход в Булонский лес.
В прекрасной обнаженности дороги, мимо изгороди из голого кустарника проходили две женщины, — шли и возвращались, пробегая и возобновляя все тот же милый, привычный путь.
Одна из них, казалось, вдыхала этот снеговой воздух с жадностью, словно утоляя в нем какую-то глубокую жажду; в спокойном взгляде другой сказывалась душа более узкая и ровная.
Несмотря на то что они с полуслова понимали друг друга, несмотря на непринужденность молчания и дружеской рассеянности, видно было, что они — не одной крови.
Та, что была повыше, — лет двадцати трех-двадцати четырех с виду, и которую другая называла Сабиной, была тонкая и длинная, с шелковистым и бледным лицом, нежными, тяжело-черными волосами и глазами сумрачными, горящими и ускользающими, их перламутр вокруг зрачков был цвета голубых лун. Горячность глаз юной женщины придавала теплый вид всему ее телу.
Девушка, сопровождавшая ее, лет двадцати на вид, была Мария де Фонтенэ, сестра ее мужа.
Она тоже была хорошенькая: светлое лицо, легкие каштановые волосы, нежные рот и улыбка. Ее простой и робкий взгляд выдавал застенчивость.
Слегка утомленные прогулкой, они сели на скамейку и стали смотреть прямо перед собой.
Дыхание легким облаком вылетало из их вуалей. Они с удовольствием рассматривали поля Мюэтты, которую любили.
На мертвенных лужайках опустошенные вилообразные деревья вонзались в небо. Узкие розетки из маленьких растений, напоминающих петли, приклеились с несколькими травками к голой мерзлой земле. Кое-где, как теплое белое дыхание, поднимались каменные статуи. Безмолвие и оцепенение клочьями висели вокруг дач, мертвых в квадрате садиков. Вдали киоск, в котором летом играла музыка, казался призрачным от холода.
За деревьями от времени до времени проходил, скрежеща, трамвай.
Положив тихонько руку на руку своей belle-soeur и глядя на нее с заботливой нежностью, выдававшей тревогу ее благоразумного сердца, м-ль де Фонтенэ спросила:
— Что ты сегодня делаешь, Сабина?
— Ничего, — ответила г-жа де Фонтенэ, — отдохну, почитаю, может быть, немножко выйду, а потом в пять ты придешь ко мне к чаю. Будет Анри, Жером и Пьер тоже придут.
Г-жа де Фонтенэ сказала, что ничего не будет делать, ибо все, ощущаемое слабо, казалось ей ничем; не чувствуя себя несчастной и не желая ничего иного, она все же смотрела на свою однообразную и узкую жизнь, как на мгновение сознания среди сна, как на светлое продолжение ночи.