Том 5. Письма из Франции и Италии
Шрифт:
…На самой границе Франции еще раз мне припомнились все черные стороны ее.
Случайно взял я на железной дороге из Авиньона в Марсель книгу одного из сопутников и, прочитавши страниц двадцать, остановился. Я не нервная женщина, вообще довольно читал и видел, чтоб вперед знать, что нет зверства, что нет злодейства, на которое люди не были бы способны. Но, без преувеличения, без фраз, я положил книгу от внутреннего волнения. Это была какая-то новая история о «белом ужасе» (terreur blanche) в 1815.
В Марселе роялисты вырезали, избили всех мамелюков с их женами и детьми. В другом месте католики напали на протестантов, выходящих из церквей, часть их перебили и, раздевши донага, таскали их дочерей голых по улицам… И все это делалось под покровительством центральных комитетов, имевших сношения с графом Артуа и
«Но разве якобинцы лучше поступали в департаментах?» – Нет, не лучше. Но это не только не утешительно, а напротив, это-то и приводит в отчаяние, тут-то и лежит неотразимое доказательство кровожадности французов. С которой бы стороны победа ни была, «оставьте всякую надежду», они безжалостны и не великодушны, они рукоплещут каждому успеху, каждой кровавой мере, они всякий раз идут далее самого правительства.
Schiavi or siam, si; ma schiavi almen frementi, Non quali, о Galli, e il foste ed il siete vui, Schiavi, al poter qual ch’ei pur sia, plaudenti [219] .Марсель – один из самых противных, прозаических городов на юге. Летом, если мистраль не сшибает с ног и не душит пылью, жар нестерпимый, гнилое испарение поднимается от стоячей воды канала. Мне хотелось как можно скорее уехать, особенно после прочтенной главы… Мне все казалось, что я встречаю на улицах актеров гнусных сцен – вот этот нищий, старик с диким лицом, непременно ходил из дома в дом убивать бонапартистов; вот этот портной, кривой, нечистый и с узким лбом, верно, резал мамелюков или, может, примется во имя Порядка, Семьи и Религии резать con amore [220] социалистов.
219
Мы – рабы, да, но мы рабы, которые возмущаются, не такие, как вы – галлы. Вы – рабы, восхваляющие любую власть (итал.). – Ред.
220
с любовью (итал.). – Ред.
Когда я переехал Варский мост и пиэмонтский карабинер принялся записывать мой пасс, мне стало легче на душе. Я стыжусь, краснею за Францию и за себя, но признаюсь – я свободнее вздохнул, так, как во время оно вздохнул, переезжая русскую границу. Наконец я вышел из этой среды нравственной пытки, постоянного раздражения, бешенства, негодования. По эту сторону я буду чужой всем, я не знаю и не делю их интересов, мне дела до них нет и им до меня. Здесь я могу быть отрицательно независимым, здесь я могу отдохнуть… до тех пор пока святая Германдада всемирной полиции не начнет и в Пиэмонте свой крестовый поход.
Карабинер отдал мне пасс, я взглянул на визу
– «Visto da R. carab. al Ponte Varole il 23 giugno» [221] .
И так я оставил Францию в страшную годовщину 23 июня.
Я посмотрел на часы – три четверти пятого. Два года тому назад в этот час приготовлялась великая, роковая борьба. Я стоял под дождем, прислонясь к дому и смотрел на окончивавшуюся огромную баррикаду на Place Maubert – сердце билось страшно, и я думал – to be, or not to be [222] …
221
«Визировано Р. карабинером, у Варского моста, 23 июня» (итал.). – Ред.
222
быть или не быть (англ.). – Ред.
Not to be [223] – решила судьба. Революция была побеждена. Авторитет восторжествовал над свободой; вопрос, потрясавший Европу с 1789 года, разрешился отрицательно.
Стыд взятия Бастилии смыт канонадой на ее месте, и на этот раз взято предместье св. Антония. После июньских дней оставалось делать частные усмирения, воспользоваться победой, смело проложить ее последствия. Главное было сделано, монархическая республика защитила монархический принцип и смешала все понятия.223
не быть (англ.). – Ред.
Революция была побеждена не в Вене, не в Берлине, а в Париже; не Англией и Россией, не эмигрантами и Бурбонами, а республиканцами во имя порядка – какого порядка? – того «варшавского порядка», который стремилась завести правительственная редакция «Насионаля», – того, который окончился избранием Людовика-Наполеона, взятием Рима, осадным положением, уничтожением всех свобод и всех прав. – Итак, да здравствует порядок! Июньская кровь – новое помазание всем монархам, всем властям!..
С бомбардирования парижских улиц, с обмана инсургентов предместья св. Антония, с расстреливания гуртом, с депортаций без суда не только начинается победоносная эра порядка, но и определяется весь характер предсмертной болезни дряхлой Европы. Она умрет рабством, застоем, византийской болезнью… она умерла бы и свободой, но оказалась недостойной этого. Донской казак в свое время придет разбудить этих Палеологов и Порфирогенитов – если их не разбудит трубный глас последнего суда – суда народной Немезиды, который будет над ним держать социализм мести – коммунизм – и на который апелляцию не найдешь ни у Тьера, ни у Марраста – да вряд тогда найдешь ли самих Марраста и Тьера. Коммунизм близок душе французского народа, так глубоко чувствующего великую неправду общественного быта и так мало уважающего личность человека.
После июньских дней ни разу луч близкой надежды не проникал в мою грудь. Сколько мне приходилось спорить с друзьями! Они не хотели видеть, что произошло, они требовали, чтоб я делил их упования. Я готов был делить с ними опасности, гонения, готов был даже погибнуть – не столько из мужества и самоотвержения, сколько от скуки и по пословице «на людях и смерть красна»; но добровольно заблуждаться, но остановиться перед истиной и отвернуться от нее, потому что она безобразна, – я не мог.
И где те, с которыми я спорил? – Все рассеяны, все гонимы; кто не в тюрьме, тот давно переплыл океан, другой удалился в Каир, третий спрятался в Швейцарии, четвертый скитается в Лондоне… Кто же был прав?
…Но довольно! Перед моим окном стелется Средиземное море, я стою на святом итальянском берегу. Мирно вхожу я в эту гавань и начерчу на пороге своего дома древний пентаграмм в отженение всякого духа тревоги и людского безумия…
Письмо тринадцатое
Ницца, 1 июня 1851 г.
Я исполнил свое намерение и прожил в моей пустыне год целый, не только не писавши длинных посланий, но и не читая писанных другими. Смиренно сидел я у Средиземного моря и ждал погоды, но не дождался ничего хорошего – все стало еще хуже, суровый мистраль дует и сильнее и холоднее. Напрасно радовался я моему тихому удаленью, напрасно чертил я пентаграмм, я не нашел желанного мира, ни покойной гавани. Пентаграммы защищают от нечистых духов; от нечистых людей не спасет никакой многоугольник – разве только квадрат селюлярной тюрьмы.
Скучное, тяжелое время и чрезвычайно пустое, утомительная дорога между станцией 1848 года и станцией 1852 – нового ничего, разве какое личное несчастие доломает грудь, какое-нибудь колесо жизни рассыпется, шина лопнет…
Впрочем, до июня месяца 1851 г. дотащились – и то хорошо. Ну, друзья, ну! шаг за шагом, дорога больно глиниста, песчана – да ведь делать нечего, не остаться же ночевать, – чтоб сократить ее, давайте снова перебирать старое.
Хотя перебирать его не легко.
Трудно говорить откровенно в наше время, и это вовсе независимо от полицейских преследований, а от того, что большинство людей, стоявших с нами на одном берегу, расходится более и более; мы идем, они не двигаются и становятся все раздражительнее от лет, от несчастий и составляют демократическое православие.