Том 5. Рассказы 1860 ? 1880 гг.
Шрифт:
— Но кто же он такой? Скажи, наконец; я чувствую, что здесь что-то неладно…
— Это Казимеж Соснина, мастер-каменщик, из Млынова… он строит дом для Ролицкого…
Она не договорила, потому что Жиревичова вскочила с дивана и схватила Бригиду обеими руками за плечи.
— Брыня! Что с тобой? — закричала она. — Дочь моя, ты с ума сошла! Брыня! Брыня! Опомнись! Приди в себя, дитя мое! Я бегу за доктором!..
В выражении лица Жиревичовой и в ее голосе чувствовался неподдельный испуг, — это был крик материнского сердца, ужаснувшегося при мысли о внезапном безумии дочери. По губам Бригиды пробежала невеселая улыбка. Отойдя на несколько шагов, она снова заговорила:
— Мама! Я вовсе не сошла с ума, да и какое это безумие?
— Чтоб его черти побрали вместе с его красотой и глазами! — не заботясь о выборе выражений, крикнула Эмма и упала в изнеможении на диван.
Все еще не веря, что ее дочь в здравом уме, она смотрела на нее во все глаза:
— Ты серьезно все это говоришь? Серьезно?.. Серьезно?
— Совершенно серьезно, мама. А почему бы не серьезно? Мы подходим друг к другу. Он не слишком образован, это верно… Читать, писать, считать он умеет, окончил три класса гимназии, но ремесло свое знает очень хорошо, первый мастер в уезде. Но ведь и я не очень-то ученая… чему училась по-французски, давно уже забыла, а что касается всего другого, то он знает гораздо больше меня…
— Бригида! Бригида! Бригида!
Кроме трижды произнесенного имени дочери, Жиревичова ничего не в состоянии была вымолвить. Бригида, становясь все смелее и вместе с тем мрачнее, продолжала:
— И он не беден… О, он гораздо богаче меня… потому что из тех денег, что оставил отец, я ничего, ничего, ни гроша ломаного не возьму… пусть это все будет для тебя, мама. Он это прекрасно знает, я говорила ему, что он возьмет меня в одном платье, да и то рваном… У него и усадьба есть.
Последние слова вывели Эмму из оцепенения.
— Усадьба! — глухо повторила она. — У каменщика усадьба! Он, значит, из помещиков…
— Нет, мама, он мещанин, и родители его мещане… из Млынова, но у него в Млынове собственный домик с большим участком и садом.
Пани Эмма истерически расхохоталась.
— Усадьба! Вот так усадьба! Лачуга в жалком городишке… с участком и садом… О боже мой, боже! Что творится? Что с ней? Уж не брежу ли я и не мерещится ли мне все это? Бригида! Бригида! Бригида!
— Мама! Он в один месяц зарабатывает больше, чем все проценты, которые мы получаем с нашего капитала… Он не пьяница, не мот. Нисколько не груб, хотя и человек простой! С таким человеком жизнь должна быть счастливой… и будущее обеспечено…
— Чтоб он вместе с его заработками и его…
— Мама! Мама! Не ругай его! Он не заслужил этого! За что ты ругаешь его? За то, что он любит и уважает твою дочь? За то, что он хочет поделиться с твоей дочерью состоянием, которое честно заработали он и его отец? Или за то, что у него не такие белые руки, как у того барчука, который здесь…
Она вдруг замолчала. Вспыльчивая от природы, ставшая раздражительной после всех бед, выпавших на ее долю, она готова была разразиться яростным, безудержным гневом. Но она умела владеть собой; ей хотелось убедить и уговорить свою мать.
— Мама, — продолжала она мрачно, но уже более спокойным голосом, — это ведь единственная для меня возможность… единственное… счастье, которое выпало на мою долю. Мне двадцать семь лет… Я хотела бы жить, как другие женщины… иметь друга до гробовой доски… детей…
— Бригида! Ты… девушка… о таких вещах!
— А какие же это вещи, мама? Отец всегда говорил: «Я хотел бы, чтобы из тебя вышла хорошая жена, мать и бережливая хозяйка». Я тоже только этого и желаю. Кем еще мне быть? Я ничего не умею и ни на что не могу рассчитывать. Я могу и хочу работать… и любить свою семью… Мама, неужели ты хочешь помешать мне исполнить волю отца и быть счастливой? Я не научилась играть на рояле, это верно, но разве я виновата, что бог не дал мне способностей? И не моя вина, что я выросла сильной, а не хрупкой, изнеженной…
Из груди Бригиды вырвался резкий иронический смех; все в ней клокотало от гнева и
обиды. Но она снова превозмогла себя.— Но за то, — несколько тише продолжала она, — но зато после смерти отца восемь лет, целых восемь лет, я служила тебе, как могла и чем могла. Я берегла каждую копейку, чтобы не лишать тебя удовольствий и удобств. У нас не было прислуги… я все делала сама, хотя за это ты только… только всегда сердилась на меня. Я не упрекаю тебя… о нет, не упрекаю, это был мой долг. Отец, умирая, сказал: «Хорошо относись к матери!» О отец! отец мой, отец!.. Но за то… за то, что я всегда выполняла мой долг, выполняла, как только могла, разреши ему прийти сейчас сюда и благослови нас.
Она сделала над собой огромное усилие и, упав к ногам матери, стала целовать ее колени.
— Да и для себя самой сделай это, благослови нас… Ведь ты, мама, уже немолода… капитал у тебя небольшой, и ты одинока. Мы отведем тебе комнатку в нашем домике, красиво и уютно обставим ее… У него тоже старая мать, которую он очень любит… мы будем беречь вас обеих, ухаживать… у вас будет спокойная старость…
Жиревичова вскочила с диванчика и оттолкнула дочь с такой яростью, какую трудно было ожидать от столь кроткой и хрупкой женщины.
— Прочь! Прочь! Прочь! — размахивая руками и вся пылая от гнева, кричала она. — Негодная девчонка! Недостойная дочь! Ты смеешь мне говорить, что я немолода! Предлагаешь мне спокойную старость в лачуге вместе с матерью какого-то каменщика! Ты что думаешь? Ты забываешь, кто я! Я дочь почтмейстера, а моя мать из помещичьей семьи. В кого ты только уродилась? Ни в отца, ни в мать, ни в бабушку, ни в деда…
— Нет! Нет! — воскликнула Бригида. — Ты ошибаешься, мама, я уродилась в отца… В бедного отца моего, который, так же как и я, не был ни хрупким, ни изнеженным и по-французски не говорил, и на рояле не играл, и высокопарно выражаться не умел, но зато он был таким тружеником, что в течение двадцати лет зарабатывал для тебя, мама, не только на хлеб, но и на торты, конфеты, приемы и наряды…
— Бригида, — вскричала Жиревичова, — ты оскорбляешь мать!
Разгоревшиеся глаза девушки снова погасли, и она глубоко вздохнула.
— Прости меня, — сказала она, понижая голос, — я вспылила, прости. Но что мне делать? Я ведь просила тебя, умоляла…
— И будь уверена, — ответила Эмма, остановившись посреди комнаты и вся дрожа, — что никакие твои просьбы, мольбы и уговоры ни к чему не приведут. Ты сошла с ума, вот и все, а я не собираюсь ни потворствовать этому безумию, ни страдать из-за него. Что сказал бы пан Станислав? Что сказала бы Лопотницкая? Я не смогла бы уже никогда переступить порог ее дома. Да разве мы в пустыне живем, чтобы выходить замуж за кого вздумается, за каких-то мельников и каменщиков? Мы живем среди людей, и кого люди презирают, тех и мы… если не хотим, чтобы нас презирали… в грязь втоптали!.. Так поступать велит нам наше достоинство, наши благородные чувства. Но разве у тебя есть хоть капля собственного достоинства? Разве ты понимаешь, что такое благородные чувства? Ты всегда была грубой и доставляла мне одни только огорчения. Я родила тебя в более страшных муках, чем обоих твоих братьев; ты была беспокойным ребенком и не давала мне спать, орала по ночам неизвестно почему… А потом тебя не удалось ничему научить, никаких способностей у тебя не было… Бог ведает, почему и отчего ты росла большой и сильной, как простая девка, а вот теперь…
Жиревичова говорила еще долго и все в том же духе, продолжая ходить по комнате, размахивая руками, раскрасневшаяся, с горящим взглядом. Бригида молчала, она была как в воду опущенная; на лбу у нее образовалась глубокая морщина, а черные глаза, устремленные вниз, выражали глубокую боль.
Наконец, Жиревичова выбилась из сил и остановилась.
— Ну, — сказала она повелительным тоном, — садись за работу, успокойся сама и дай мне тоже отдохнуть. А глупости эти выкинь из головы раз и навсегда…