Том 5. Вчерашние заботы
Шрифт:
После этого я принял у третьего вахту, помыл кое-как каюту и засел разбирать перепутанные бумажки.
Конечно, кабы не Берггольц да не тараканья история, то я бы себе такого бессмысленного и даже вредного для дела поступка не разрешил.
Скоро ветер усилился баллов до восьми. Метель мела, и вечером ложиться спать я не стал — беспокоили швартовы. Сидел и детектив читал.
За тонкой перегородкой плакал ребенок — ко многим морякам приехали из Ленинграда жены с детьми.
Москва транслировала «Чио-Чио-Cан».
Где-то около полуночи вахтенный матрос доложил, что пришла женщина пломбировать автомобили.
«Вот, оказывается, как надо
Отвратительная ночь бушевала над зимней Керчью. Противно было даже смотреть на металл, простывший до дрожи. Снеговые сугробы покрывали судно, поземка металась между надстройками, и ветер надрывно сопел в снастях.
Возле четырехугольного узкого лаза в трюм стояла в полном смысле слова снежная баба.
Она стояла у черной дыры, привязанная к ней невидимым поводком обязанности зарабатывать на хлеб насущный. Она казалась более одинокой и несчастной, нежели собака, привязанная у магазина и намеренно забытая хозяином.
Я хорошо представлял работу, которой женщине придется заниматься во тьме и стылости трюмов. «Газики» были раскреплены толстой стальной проволокой, и концы закруток торчали пиками и штыками в самых неожиданных местах.
И вот когда я поглядел на эту одинокую бабу и представил, как она будет лазить между креплениями в трюме, в полном одиночестве, подсвечивая простывший металл слабым лучиком ручного фонаря, и как она будет ставить по четыре пломбы на каждый автомобиль, то мне стало ее жаль.
— За что же тебя на работу ночью кинули? — спросил я.
— А кто знае?
— Пойдем в каюту, я тебя сперва чаем отпою.
Она, конечно, согласилась. Она выпила бы дегтю, только бы дольше протянуть резину и не лезть в стальной сейфовый холод трюма.
На палубе среди метельной ночи пломбировщица представлялась пожилой женщиной. В каюте же я увидел, что это девушка, которой не больше восемнадцати-девятнадцати лет. Ее звали Люба. Ее испуганные глаза смотрели сквозь выбившиеся из-под ушанки и платка заснеженные волосы. Огромные валенки. Ватные брюки. Солдатский ремень с пряжкой поверх полушубка. Фонарик торчит из-за пазухи, а пломбир висит на веревочке, привязанной к ремню.
В таком водолазном снаряжении и самый ловкий матрос загремит с первой скобы трюмного скоб-трапа.
— Снимай малахай, — сказал я.
И когда она сняла полушубок и ватник, то из здоровенной бабищи превратилась в довольно миниатюрную девчушку.
Я дал ей горячий чай с лимоном. Она взяла кружку обеими руками и от счастья даже не сразу решилась пригубить.
Любопытство — вещь, свойственная путешествующим и тем более записывающим людям. А судьбы молоденьких девушек, заброшенных прогрессом женской эмансипации в суровые края и на тяжкие работы, интересуют меня особенно.
Навсегда запомнилась девушка из поезда «Воркута — Москва», девушка в красном пальто, лживая и неудачливая.
Но я знаю, что Бог не дал мне таланта вмешиваться в чужие судьбы, ибо я только запутываю их. И потому не вмешиваюсь. Только любопытствую.
Через десять минут я знал, что Люба из Темрюка, училась в торговом техникуме; отец попал под поезд; студенткой в техникуме жила плохо; чтобы купить платье для танцев, обрезала и продала за шестьдесят рублей косу — «гарна була чуприна». Конечно, пыталась скрыть этот факт от наезжающей из Темрюка в Керчь на побывку матери. Но однажды помыла голову, легла спать, а мать и приехала, побила дочь пояском от купленного платья, а поясок был с металлической
пряжкой, так что получилось больно. Мать утверждала, что спереди дочь «еще так сяк, а сзаду похожа на черта». Пробовала всякими усилиями отрастить косу обратно, «но у хлопцев, например, скильки ни бройся, борода опять лезет, а коса бильше не растет». Нынче учится на тальманшу и подрабатывает пломбировкой, потому что ученицам премии не положены. Оклад сорок пять рублей, пятнадцать из них платит за комнату в домике на окраине Керчи, домик плохой, в коридор сквозь щели надувает снег, а она не может достать войлок закрыть щели. И возле порога комнаты надувает сугробик.Когда девушка рассказывала о проданных косах, из приемника звучала уже какая-то красивая иностранная музыка. В каюте было светло, тепло, чай был свежий и вкусный, лимон итальянский. И я с опозданием понял, что не надо было уводить Любу от черной дыры люка, потому что теперь, когда она здесь оттаяла и раскисла, ей еще страшнее будет опять напяливать промерзший малахай и начинать тяжкую работу.
Дело, естественно, кончилось тем, что я полез с ней вместе в этот проклятый трюм и светил фонариком, а она клепала пломбы на «газики». И даже напевала: «Сонце низенько, вечир близенько, спишу до тебе, мое серденько!»
Вот уж чего я не мог предположить, так это того, что рядом со мной ползает по трюму и напевает обаятельным голоском песенки мой будущий Иуда Искариот.
Увы, никто из мужчин не знает точного числа измен женщин. Я не о физических изменах, об изменах духовных. Последние обнаружить куда труднее.
Мы опломбировали штук тридцать «газиков», когда в трюм спустился Хрунжий. Он протрезвел, имел вид виноватый; заверил, что теперь пломбировщица не уйдет с судна, пока не закончит всю работу.
Я сказал Любе, что пора сделать перерыв, и мы все трое вылезли на свет черный из черного трюма, чтобы еще попить чайку с итальянскими лимонами. В каюте на столе стояла здоровенная бутылка дешевого портвейна.
— Ну, добре, погорячились, и хвате, — пробасил Хрунжий. — Обое тут як мавпы крутимся. Родина не ждет. Ну, чего в очи дивишься? Хлопни кружку. Пойло — дерьмо, но краще, чем ничого… Я тоби обдурыть хотив, ты меня с трапа пхнул, поквытались. Як дрыжать у тебе руки! Глотни стаканчик на мировую.
Мне не хотелось пить дрянной портвейн.
— Хватить, погорячылысь. Тай годи!
И мы выпили. И Люба с нами.
— Зрада була завжды не для одного дила…
«Предательство было всегда. И обман. Для пользы дела. Я закон нарушал, ты его тоже нарушил. И мы квиты». — Так все сказанное выше переводил я для себя. «- Будь, мол, здоров и держи хвост пистолетом. И чего это ты сам по трюмам лазаешь? Видишь, от такой работы у тебя уже руки дрожат. Виски седые, а сам с пломбировщицей между автомобилей ползаешь».
Короче говоря, мы помирились.
Через пять минут он ушел, пообещав с утра прислать еще и рабочих для раскрепления тяжеловесов во втором трюме.
Дальше из моей объяснительной записки:
«Глубокой ночью, когда я уже лег отдыхать, меня вызвали с судна якобы для согласования изменений в карго-плане. На самом деле от меня потребовали подписать заготовленный портом документ о моей ответственности за часовой простой всех судов на рейде.
Порт был забит товаром, частые перерывы в подаче электроэнергии и низкая организация обработки судов вынуждали местные власти искать козлов отпущения среди судовой администрации. Подписывать документ я отказался в достаточно резкой (грубой) форме».