Том 6. Может быть — да, может быть — нет. Леда без лебедя. Новеллы. Пескарские новеллы
Шрифт:
Куда девалось его немое обещание, данное товарищу при прощании перед опасным путешествием, которое для того оказалось роковым? К чему послужил пример пастуха, похвалявшегося своей силой? А также животное, связанное по ногам, поднятое пастухом на воздух и отмеченное печатью рабства? Случилось тяжкое потрясение в его жизни, что ли? Да, конечно; когда особенно сильно его терзало воспоминание о погибшем брате, когда он испытывал особенно сильную печаль по поводу обрубленной крепкой ветви, в эти минуты он пытался связать в себе неведомого зверя и держать его крепко перед своей душой. «Значит, ты-то и есть любовь, — говорил он ему, — та самая любовь, которой мое простодушие приписывало красоту, и прелесть, и пару строгих глаз, в которые моя соблазнительница не смела глядеть без чувства стыда! Ты помнишь? Ты и есть любовь, и ты совсем не то, что мы познали в наших скитаниях по белу свету, когда мы высаживались в разных гаванях, останавливались на бивуаках, когда для удовлетворения нашей кратковременной похоти достаточно было крика женщины, опрокинутой на низкое ложе или на склон оврага. Ты несомненно любовь,
Он нисколько не обманывал себя насчет своей опасности. Он смотрел ей прямо в глаза, как раньше на подводной лодке или на летящей машине; и все же знал, что он не в силах будет преодолеть ее. И это сознание не пугало его, не поднимало в нем духа. Он вступил теперь в самую таинственную область человеческого пути, в своего рода отравленный полумрак, напоминавший ему тот непроходимый лес, который они открыли с товарищем на острове Минданао; там приютилось в земном полумраке среди сплетавшихся лиан некое племя с кожей белее белой камелии и с большими глазами чернее черного бархата; они устраивали себе жилища на манер птичьих гнезд и скользили по листве, как лебедь по воде. Он вспоминал призрачную бледность этих невиданных дотоле существ, которые производили такое впечатление, будто питались ядом; вспоминал чары, сидевшие в этих ночных глазах, которые открывались и закрывались огромными венчиками; переживал ощущение нежной и влажной теплоты, непонятного, нездорового брожения чувств, всей этой атмосферы полумрака, пронизанной магнетическими взорами обитателей.
Как и тогда, он не мог вернуться вспять; как и тогда, неведомое манило его превыше собственного благоденствия. Как и тогда, ему представлялось, что в засаде сидят тысячи существ, у которых одни и те же глаза, тысячи обманчивых, чарующих признаков, видения недостижимых соблазнов, и чудились цветы, слишком крупные, чтобы их можно было сорвать, и плоды, слишком большие, чтобы их можно было укусить.
Он исповедовался перед самим собой в своих муках. Он убеждался, что алхимия женской лжи подменяла и его самого. Сколько дней прошло с тех пор, как он расстался со своим товарищем на пороге Вечного Мрака? И уже какой чуждой и далекой казалась ему долгая пора их совместной жизни, их дружба, покоившаяся на взаимной честности и преданности, на сознании поддержки в минуту опасности! В несколько дней, будто действием заразы, которая начинается неожиданной лихорадкой и быстро разливается по всем жилам, атмосфера совместной жизни с другим человеком была отравлена горечью и беспокойством, тоской и ужасом, деспотизмом и жестокостью… Прежде он только шел к неведомому со своим другом рука об руку; теперь он уже находился в этом неведомом, лицом к лицу с подругой, в явной и тайной борьбе с нею, ежеминутной борьбе, целью которой была власть и рабство. Но мог ли бы он любить ее, если бы она была другой? Какие еще качества привлекали его, если не эта самая многообразность, эта способность к превращениям, это изумительное искусство лгать в связи с ужасающей жаждой болезненных ощущений, все эти трагические маски, сменяемые детской прелестью, эти манеры то царицы, то рабыни, это грозное бешенство и эта безоружная хрупкость, все эти противоречия, которые придавали ей бесчисленную смену образов, как в диссонирующей гармонии стихий. До тех пор женщины были для него лишь предметом быстрой победы, — миг наслаждения, затем отвращение, неясное воспоминание; и если бы ему понадобилось отыскать которую-нибудь среди остального стада, то он признал бы ее не в силу душевного движения, но только по особому запаху, как это делали торговцы рабами, чутьем определявшие принадлежность к тому или другому племени. Сильная,
верная дружба умеет предостерегать от ненужной любви, освобождать от опостылевших пут, умеет защищать взаимную свободу. Первые приступы обезволившей его страсти внушили ему чувство робости и почти раскаяния по отношению к другу, а также инстинктивное желание скрыть ее от него вместе с обманчивой надеждой потушить ее. Но совершенно так же, как в зарубину ствола вставляется для прививки ветка другого дерева и рана зарубцовывается, заставляя две коры срастаться таким образом, что в промежуток ничто уже не проникнет и оба растения могут свободно слиться своими волокнами, — так и у него любовь всецело заполнила мучительную рану и разлилась по всему его существу, хотя в глубине его еще шевелилось чувство раскаяния, омрачая еще его телесную слабость, наступавшую после минут забытья и бреда.Ах, каких только призраков и тайн не было в этом существе! Как умела она прятаться за тенью своих ресниц — лучше, чем за складками своего платья! Но почему так часто представлялась она ему сквозь покров воспоминаний или предчувствий? Может быть, в ее трепетной красоте сочетались его прежняя возлюбленные, лица которых лишь неясно рисовались в его памяти, а может быть и те, которых он мельком видел в своих скитаньях, с которыми скорей во сне, чем наяву провел он один час, полный всемирной грусти, а может быть, и те, которые придут после нее, незваные, безвестные.
Он молча углублялся в самого себя, сидя у стены в комнате в синеватых сумерках. Он был один. И то, что он сидел наконец один на стуле у голой стены, с лицом, обращенным к открытому окну, в просвет которого виднелось море без единого паруса и небо без единого облачка, один со своими мыслями, это казалось ему облегчением. Но в то же время кто-то внутри него прислушивался, не донесется ли звука легких шагов; кто-то сидел внутри него, подобный подростку, который испытывал в душе непонятный ужас и представлял себе чье-то страшное присутствие, заметное для него без помощи глаз и, несмотря на это, более для него реальное, чем вид его собственных рук, беспомощно лежащих у него на коленях; он не может повернуть головы и только чувствует посредине спины струйку холода.
Что-то серебристое мелькнуло в полумраке, словно это гребень ленивой волны набежал на берег из нежной лазури моря и замер. Вошла Изабелла, бесшумно ступая в своих сандалиях, которые она употребляла для ходьбы по песку.
— Паоло! — окликнула она его тихонько.
Он не отвечал и не двигался с места. Не привыкнув еще к полумраку комнаты, она не могла его заметить.
— Паоло!
Прислушалась, подождала минуту, наклонила голову набок. Проговорила недовольным и удивленным тоном:
— Его нет.
Вдруг ее внимание привлекло какое-то щебетанье. Подошла к окну. Щебетанье слышалось так живо, что можно было думать, будто оно раздается в комнате. Озираясь, подошла еще поближе, прислушиваясь, стараясь угадать, откуда идут звуки. Ему же ясно видна была ее обнаженная шея, волосы, свернутые в две косы и зашпиленные на затылке так, что красиво прилегали к ее маленькой головке; странное смущение овладевало им — он присутствовал невидимым зрителем при этом зрелище протекавшей перед ним жизни. Ему хотелось, чтобы она обернулась; он был уверен, что раз она чувствует себя одной и не чувствует на себе чьего-либо взора, то у нее должно быть спокойное лицо с ровными чертами или же лицо Медузы, обращающее все в камень.
— Но что это такое? — говорила она сама с собой, нагибаясь к ковру.
Говорила она тихим голосом, звуки которого производили такое впечатление, словно останавливались между горлом и губами, словно не выделились еще из плоти и были свежими и прикрытыми, как слива, завернутая в листья.
— Ах, ласточка-крошка!
И она по-детски заробела, не решаясь сразу схватить ее. Потом взяла ее дрожащими руками; подержала ее на одной ладони, прикрывши сверху другою и не решаясь раскрыть ее. Опустила веки, и с ресниц к губам спустилась улыбка, слишком легкая, чтобы шевельнуть их. Почувствовала, как об ладонь ее бьется комочек пуха. Такое мощное биение в таком маленьком сердце!
— Как ты пришла сюда? Ты выпала из гнездышка?
Осторожно дала она ей просунуть носик между большим и указательным пальцами.
— Ах, какая ты уже сильная!
Она перегнулась через подоконник и посмотрела на карниз, но гнезда никакого там не оказалось. На запрокинувшееся лицо ее так и полилась ясная серебристая синева неба. Позади нее расстилалось жемчужное море. Сама она была как образ молодого вечера, у которого в челе заблистала первая планета, а лазурные руки держали ласточку с тем, чтобы через некоторое время выпустить ее, преображенной в летучую мышь.
— Ты, значит, умеешь летать?
Она испустила крик отвращения, только слабый, боясь нарушить чары тишины. Она заметила между своим пальцем и крылом ласточки живое насекомое. Стряхнула его прочь.
Может быть, как раз в то время, как ласточка преследовала его, она по своей неопытности налетела на занавеску окна и упала на ковер.
— Это твоя первая добыча?
Она щекотала ей прожорливый черный клюв, выделявшийся на красно-коричневом цвете лба и щеки. И чувствовала сильное биение маленького сердца, а также острые коготки зашибленных ножек, всю эту нежную, дикую теплоту и мощный дух свободы, бьющийся посреди нежного пуха.
— Если тебя отпустить, то полетишь ты или нет? Далеко или нет?
И, как бы повинуясь магнетическому влиянию, она подняла глаза и вдруг увидала в полумраке комнаты пару неподвижно устремленных на нее глаз; и, испугавшись, испустила крик, на этот раз уже не слабый; и выпустила из дрожащих рук свою пленницу.
— Ах, Паоло! Это ты? Ты был здесь? Ты смотрел на меня? Смотрел на меня? Нет, нет, не смотри на меня таким образом!
Она отступала назад с судорожным смехом, который легко мог разрешиться рыданиями.