Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Том 6. Может быть — да, может быть — нет. Леда без лебедя. Новеллы. Пескарские новеллы
Шрифт:

Первые ноты вышли слабыми, как не сразу разгорающейся трут. Затем внезапно голос запылал, пламя охватило всю грудь. Пение стало звуками самой души, выступившей из скорбных уст. Она пела так, как будто пела в последний раз, как будто прощалась с этим цветником молодых существ и со своей собственной молодостью, сломленной судьбою. Пела, как мученица перед пыткой, как та мученица, с которой сравнил ее брат, которая должна была быть привязанной к колесу — орудию пытки. Говорила «прости» своим сверстницам, а также милой жизни, также весне, которую вернули небу прилетевшие ласточки. Говорила: «Глядите, какая я! Я такая же, как вы, я молода, как вы. Когда вы лежали в своей колыбельке, я лежала в своей. Мать моя нежила и ласкала меня. Мы росли вместе, вместе играли, вместе кричали, играли и плакали. Смотрите, как чисты белки моих глаз, как густы волосы у меня на лбу и на затылке! Во мне была чистота, во мне была сила — обе были велики. Голос этот был у меня для того, чтобы петь жизни свои песни. Глядите, какая я! Нетронутая. Никто не

прикоснулся еще ко мне, никто не целовал меня. Я не получила ни своей доли любви, ни радости. Когда я на коленях просила у Лунеллы ее белые фигурки, я чувствовала себя подобной ей. И ужасную вещь пришлось мне узнать, мне, которая была такой несведущей и безобидной. Кто-то схватил меня за волосы, и встряхнул меня, и заставил взглянуть на то, на что невозможно глядеть, от чего веки сорвутся, от чего глаза останутся обнаженными навек Глядите, какая я! Я такая же, как вы, но вам не узнать всем вместе, хотя бы вы прожили сто лет, не узнать того, что я узнала в один день, в одну ночь, в один час, в одно мгновение. Один взгляд заставил меня созреть, одно слово заставило меня постареть, один миг молчания заставил меня одряхлеть. Я не годна больше для жизни. Когда я спущусь по лестнице, я не буду знать, куда идти, что делать. Мне хотелось бы петь так громко, чтобы вена у меня разорвалась, и я упала бы в ваши объятия, и вы отнесли бы меня туда, на белую постель Симонетты, и покрыли бы этими цветами, потому что засело во мне какое-то зло и не дает мне пощады, и я не знаю, что я буду делать, знаю одно только, что если сделаю что-нибудь, то это будет что-нибудь дурное. Не оставляйте меня во власти моего демона! Зачем, зачем вы рассказали мне про месть пастуха? Как я завидую ему! Он больше не страдает от его любви, от его ярости ничего не осталось на земле, ничего, кроме горсти пепла. Он больше не страдает. Он обрел свой покой. Глядите, какая я! Я, может быть, подобно ему, пою в последний раз вокруг чудовищного пламени. Ах, не отпускайте меня отсюда, не давайте мне возвращаться в тот дом, где все палит, все отравляет, все пятнит! Задержите меня у себя посреди всей этой белизны. Я думала, что белого уже нет на свете. Окружите меня, как вы уже однажды сделали, возьмите меня в середку, сделайте меня такой, какой я была раньше, сделайте так, чтобы я не знала того, что знаю сейчас, вырвите меня из этого ужаса. Если вы дадите мне уйти, вам не увидать меня больше. Если я уйду от вас, случится что-нибудь плохое. Неужели нужно сказать вам „прости“? Неужели этим пением я прощаюсь с вами? Ах, а ведь я так же молода, как вы, и никто еще не прикоснулся ко мне, а я могла бы быть такой нежной, такой любящей. Я один только раз поцеловала того, кого люблю, и то только руку, и то во мраке подземелья…» И другие речи сопровождали ее пение, сопровождали внутри ее существа; она не произносила их и не слышала: то были речи безмолвия, среди которого звучало ее пение, то был дух Молчания. И бессознательно вдыхали его взволнованные слушательницы.

Они больше не приставали к ней, не выбирали, что ей петь. Она сама переворачивала лихорадочной рукой страницы тетради, стоявшей на рояле, и указывала Новелле страницу, переходя безостановочно от крика любви к крику скорби, от дыхания жизни к призыву смерти. Все они предавались восторгу, все тянулись к мощи, которою веяло от пения, и среди их невольных движений выступала наружу их истинная природа, прятавшаяся до тех пор под обманчивой внешней грацией. Они опирались щекой о ладонь, локтем о колено или клали подбородок на сплетенные пальцы, принимая умоляющий вид, или откидывали назад голову, вбирая воздух ртом, как будто чувствуя пустоту в груди. Самые лица их переменились, лишившись всех прикрас, богатых одним только выражением своим; то были лица низших ангелов, в которых, с одной стороны, было сознание несовершенства своей натуры, а с другой — откровение всех возможностей. Они смутно чувствовали, что голос, который они слушали, был голосом жизни, подобной их жизни, но вступившей с мучительными усилиями на неведомый путь, и уже достигшей вершины, и уже пытавшейся броситься оттуда в темную пропасть. Они смутно чувствовали все муки расставания и в безмолвии упивались речами, которые не произносились вслух. И чувствовали еще, что та соленая влага, которая как море бушует внутри каждого живого существа от колыбели до могилы и подступает к ресницам, готова была у них выступить из берегов, и им приходилось сдерживать ее.

Но вот певица перевернула страницу с резким движением; и так как страница отставала, то она примяла ее большим пальцем. Сказала:

— Последнюю.

Она встряхнулась, и бедра у нее напряглись; выпрямилась. Провела платком по губам, которые пылали, как пенящиеся губы Сибиллы в минуты прорицания. Затем снова приняла прежнюю позу; в комнате сгущался полумрак. Свечи, стоявшие на пюпитре, освещали ей снизу подбородок. Над ней, как знамя ее весны, стояла большая ветка белой сирени, вырастая из длинной стеклянной опалового цвета вазочки. Ее фигура являла противоположность фигуркам работы Лунеллы, она была черная на белом фоне инструмента. Такою запечатлелась она во взоре сверстниц, запечатлелась навсегда.

И последняя песенка вышла самой короткой: то была мелодия, говорившая в немногих словах о великой скорби, широкая и величественная, как хорал; и краткие звуки будто продлились в бесконечных отзвуках… «Anfangs wollt’ich fast verzagen…» [6]

«Ах,

только не спрашивайте меня как, не спрашивайте как!» — говорили речи молчания.

Глаза всех были направлены на нее. И она, смотревшая до сих пор только на своего демона, в эту минуту посмотрела на них; оглядела их всех, одну за другой, запечатлев в каждой свой образ. И легкой дрожью подернулся ее голос. «Aber fragt mich nur nicht wie…» [7]

6

«Чуть в отчаянье не впал я…» (Шуман Р. Круг песен на стихи Г. Гейне.)

7

Как — не спрашивайте вы…

И тут нежданно прорвались слезы, потому что они подступили уже к самым ресницам. Первая заплакала Адимара; вторая — Симонетта; за ними не выдержали и все остальные. И последняя нота вырвалась из одного общего горла, потому что безмолвные слезы разрешились наконец вырвавшимся рыданием. И все они поднялись тогда и подошли к Ване, прижались к ней и плакали; а почему плакали, не знали сами.

— Ванина, Ванина, зачем ты заставляешь нас плакать?

Она чувствовала, что они расстались с ней, что уже час разлуки наступил, что у каждой были свои силы и своя судьба, что там книзу шла лестница, а после нее улица, дома, темная ночь.

— Даже тебя, Долли, пробрало! — заметила Ориетта Мадиспине, вытирая себе щеку подле другого своего личика, из фиалок, которые уже начали увядать.

— О, меня — нет! — возразила Доротея Гамильтон, поворачиваясь и зажигая папироску о свечку, стоявшую на пюпитре возле страницы, носившей знак от помявшего ее пальца. — Поздно уже, безумные девы, поздно. Теперь мне придется столько раз тыкаться носом, что он у меня станет курносым или орлиным, что крайне огорчит моего печального рыцаря Вилли Виллоу. Я должна еще сопровождать на обед к Айета великолепные плечи родительницы.

— А я приглашена к восьми к Ручеллаи! — сказала Новелла Альдобрандески, хватаясь за свои перчатки и муфту.

И каждая принялась вспоминать про свои вечерние обязанности.

— Прощай, Симонетта.

— Прощай, моя прелесть.

— Спасибо тебе за твои гиацинты, Мара. Спасибо за орхидеи, Новелла.

— Ты идешь с нами, Ванина?

— Меня внизу дожидается в карете моя Fr"aulein.

— Идемте, идемте!

Пошли целоваться, стукаясь полями шляп и быстро отдергивая руки, чтобы они не перекрещивались; и смеялись еще не успевшими высохнуть глазами.

— Прощай, Симонетта! — сказала и Вана, обнимая хозяйку.

Рыженькая фавнесса с волосами, похожими на сосновые ветки, отломила веточку сирени, положила ее в руку певицы, а к самой руке прикоснулась губами с ребяческой грацией.

— Поцелуй за меня Изу и обругай Альдо.

Спускаясь с лестницы, Адимара держала Вану за руку. Лошади били копытами о мокрую мостовую, с шумом захлопывались дверцы карет. И вся эта беспокойная молодежь рассеялась по разным улицам, а на улицах мартовский вечер тоже плакал дождевыми каплями и смеялся лучами звезд.

— Вана, это ты?

Она вздрогнула, идя по темному коридору. Это был голос Изабеллы, которая услышала ее приближение и открыла дверь в свою комнату. Обе они благодаря установившейся привычке следить друг за дружкой выработали необыкновенно острый слух. Одна чувствовала приближение другой, прежде чем услышать или увидеть ее.

— Куда ты идешь?

— Я выхожу из дому.

— Не возьмешь ли с собой Лунеллу?

— Нет.

— В таком случае я ее возьму.

— Я иду к Симонетте.

— Войди на минутку.

— У меня Альдо.

Из глубины комнаты раздался голос брата.

— Мориччика, я встретил сегодня Адимару. От нее я узнал, что вчерашний праздник благородных девиц закончился слезами. По-видимому, ты пела с душераздирающей сладостью.

Входя в комнату, она постаралась придать лицу улыбающееся выражение. Альдо лежал на диване. Она снова испытала чувство отчужденности от жизни, которое так часто находило на нее за последнее время. Ей показалось, что только что произнесенные слова не принадлежали тому, кто их произнес. Он, между прочим, показался ей, несмотря на свою ленивую позу, весьма настороже, и его светлый лоб прекрасно таил его тайну, из звуков его голоса ей все время слышались только те, которые он прокричал там, в адской долине, из-за паров горячих источников; и в глазах ее все время сохранялся один его вид, с которым он предстал ей в тот вечер безумия в маленькой калитке, обвитой черным плющом, около стен, еще горячих от летнего зноя.

— Мы говорили о Шакале, — сказала Изабелла.

Этим зловещим именем она называла мачеху, вторую жену Курцио Лунати.

— Она старается изводить меня, когда я здесь. Я раскаиваюсь, что переехала сюда из Рима. Она, как и полагается бывшей горничной, только и делает, что строит козни против нас. И все гадости, какие делает мне отец, все они внушены ею.

Вана слышала только отдельные слова, как будто бы стояла за дверью, которая то отворялась, то закрывалась. Сестра ее, разговаривая, ходила взад и вперед по комнате. И каждым своим движением наносила ей настоящий удар, ударяла ее в бок, ударяла ее в грудь, ударяла в лицо, как какой-нибудь разъяренный противник ударяет кулаком.

Поделиться с друзьями: