Том 6. Рассказы, очерки. Железный поток
Шрифт:
В огне*
Труд – горькое проклятье.
Труд – благословенное человеком счастье.
Много лет назад на юге ехал я в Юзовку.
На одной станции наш поезд задержали. Жара, пыль, мухи – тоска.
Окруженный тревожной толпой железнодорожников, начальник в красной фуражке на все расспросы сердито молчал и, не отрываясь, как и все, смотрел в далекую синеву, откуда выбегали пути.
Там засверлило, запылило, родился белый клубочек,
На одно мгновение я уловил сквозь блеснувшие огромные зеркальные стекла салон-вагона матово-точеное лицо красивой молодой женщины, цветы, бархат, надменное лицо холеного молодого человека и в глубине в ленивом кресле – тяжелого пожилого господина с огромным брюхом, обтянутым белым жилетом, по которому блеснула золотая собачья цепь.
Все пропало, как сон.
Начальник повеселел.
– Миллионер, миллионами ворочает, – заговорил он, молитвенно глядя в далекую синеву, где ничего уже не было, – дочь выдал замуж, свадебное путешествие, и сам с ними. Свой экспресс. Все поезда по пути задерживают, его пропускают. Пока прошел мой участок, верите ли, сердце остановилось. Случись что-нибудь, на край света загонют, – как можно! Сколько акций у него юзовского завода! А рудных шахт! А угольных! Да все кругом в руках их компании. Ну, слава богу, пронесло. Иван, давай звонок почтовому.
В Юзовке надо было разыскать машиниста.
Пошел через базар. Огромная, глазом не окинешь, площадь вся была заставлена поднятыми к небу оглоблями, – воскресный день.
И чего только тут не было! Целые возы яиц, сало в четверть толщиной, баранина, арбузы, виноград, горы белого хлеба, молоко, сметана, творог.
На краю Юзовки в крохотном двухэтажном домике я разыскал семью машиниста.
Женщина, с заострившимся носом и лицом, с замученными глазами, держала желтого одутловатого ребенка; в кулачке у него был зажат обмусоленный кусочек черного хлеба. Две девочки-погодки, трех и четырех лет, цеплялись за подол матери. Мальчуган лет шести навалился животом на кошку и тиранил ее. Испитые были дети.
Тонкошеий, не по летам серьезный, девятилетний мальчик, должно быть старший, внимательно смотрел на меня большими, в глубокой синеве, глазами.
– Самого-то нету, на заводе работает.
– Да ведь сегодня воскресенье.
– Все одно работает. Вот Митя проводит вас.
В огромной раскинувшейся среди высоких обрывов лощине разлегся гигантский завод, весь задымленный. Внизу среди стлавшегося моря сизо-черного дыма плавали макушки зданий.
Из этой мутно волнующейся пелены несся грохот обрушивающихся молотов, падающего железа, сталкивающихся вагонов, гул пожирающих топок, бурное клокотание раскаленно-жидкого металла, неперемежающийся лязг, и надо всем – ад неукротимо палящего дымного солнца.
Человеческих голосов не было слышно.
Мы спустились с обрыва. У заводских ворот – толпа рабочих с голодными глазами. Кто сидел, кто стоял, кто лежал и ковырял землю.
– Дожидаются, а наемки все нету, отощали дюже, – сказал мальчик. – Тут, когда ни приди, всё дожидаются, хочь зимой, хочь летом, днем и ночью, так и стоят.
Я
выправил пропуск, и мы прошли на завод.В черном дыму, в горькой копоти солнце пробивалось маленькое и чугунно-красное, железно метался нестерпимый грохот, лязг, скрежещущий металлический стон, – люди объяснялись знаками.
Мальчик привел к бесконечно длинным, врытым, низко придавленным, чуть выглядывавшим из земли сводам. От их раскаленных кирпичей воздух знойно дрожал; печи нескончаемо тянулись параллельными рядами, а в их боках бесчисленно чернели чугунные дверцы.
По проложенным между ними узеньким рельсам двигался крохотный паровозик, только одному человеку стать, и лежал на паровозике железный брус с поперечиной на конце. Остановится паровозик перед дверцами, подскочат с двух сторон двое рабочих, длинными железными крючьями распахнут обе половинки дверец и отпрянут назад.
А из разверстой печи хлынет такой ослепительный, такой невыносимый жар, что у машиниста волосы начинают корежиться, а по землисто-бледному и неподвижному лицу сплошь густо и непрерывно льет пот.
Машинист поворачивает рукоятку, и железный брус, громыхая, лезет с паровозика, въезжает в самую печь и выпихивает на другую сторону гору добела раскаленного кокса. Коксовальные печи.
Брус, гремя, выбирается назад, паровозик подъезжает к другим дверцам, они опять распахиваются, опять брус выгребает на ту сторону раскаленную гору кокса, и так без конца.
– Это – папаня! – закричал мне в ухо мальчик и подбежал к машинисту, всячески укрываясь рукавами от сжигающего жара.
Я задыхался и не знал, куда деваться.
Машинист знаками что-то объяснил. Мальчик потянул меня, и мы выбрались из ада.
– Папаня сказал, чтоб шли домой, он зараз придет, там с вами будет разговаривать.
Уже ночь стояла, черная, дымная, без звезд. Мы с обрыва смотрели на завод.
Над домнами полыхало неизмеримое дьявольское пламя; обманчиво мигали не то багровые облака, не то тучи распластавшегося дыма.
Человеческих голосов не было слышно.
Дома на клеенчатом столе мурлыкал шипящий самовар, на тарелке белели яйца, в кувшинчике молоко, стояло масло, нарезан ситный.
Пришел машинист. Поздоровались. Детишки облепили стол и глядели голодными глазами.
Машинист сел к столу.
– Мать, дай-ка чаю.
– Не дам, поешь спервоначалу.
– Ну, как у вас там?
– Да вот литературу привез.
– Доброе дело.
Он облупил яйцо, откусил, да вдруг странно ткнулся в стол, уронив голову, с куском откушенного яйца во рту.
– Митька, али не знаешь своего дела?! – закричала мать.
Мальчик стал тормошить отца и тянул плаксиво:
– Папаня, да ну-у, будет! Не спи, поешь, потом будешь спать.
– Ну, ладно… хорошо… – отшатнулся тот и опять ткнулся и уронил голову.
Мальчик опять его затормошил. Машинист стал вяло жевать и с виноватой улыбкой, делая усилие поднять отяжелевшие веки, сказал:
– Сморился дюже. Ну, пойду. Мы с вами утром потолкуем, я свежий буду. Вы ночуйте у нас.
В другой комнатке заскрипела кровать, и послышалось его свистящее, заливистое дыхание. Ребятишки сейчас же окружили стол и закричали на все голоса: