Том 7. Дневники
Шрифт:
Все ползет, быстро гниют нити швов изнутри («преют»), а снаружи остается еще видимость. Но слегка дернуть, и все каракули расползутся, и обнаружится грязная, грязная морда измученного, бескровного, изнасилованного тела.
Так и мы: позевываем над желтой опасностью, а Китай уже среди нас.Неудержимо и стремительно пурпуровая кровь арийцев становится желтой кровью. Об этом, ни о чем ином, свидетельствуют рожи в трамваях, беззаботный хохот Меньшикова ( ИУДА, ИУДА),голое дамское под гниющими швами каракуля на Невском. Остается маленький последний акт: внешний захват Европы. Это произойдет тихо и сладостно внешним образом. Ловкая куколка-японец положит дружелюбно крепкую ручку на плечо арийца, глянет «живыми, черными, любопытными» глазками в оловянные глаза бывшегоарийца.
Столыпин незадолго перед смертью вскочил ночью оттого, что ему приснился революционный броненосец, подходящий к Кронштадту. Это им снится еще, а «горшее» не снится.
Вот когда понадобится РАСПЕЧАТАТЬвсе
Надо найти в арийской культуре взор,который бы смог бестрепетно и спокойно (торжественно) взглянуть в «любопытный, черный и пристальный и голый» взгляд — 1) старика в трамвае, 2) автора того письма к одной провокаторше, которое однажды читал вслух Сологуб в бывшем Caffi de France, 3) Меньшикова, продающего нас японцам, 4) Розанова, убеждающего смеситься с сестрами и со зверями, 5) битого Суворина, 6) дамы на Невском, 7) немецко-российского мужеложца… Всего не исчислишь. Смысл трагедии — БЕЗНАДЕЖНОСТЬборьбы; но тут нет отчаянья, вялости, опускания рук. Требуется высокое посвящение.
Сегодня пурпурноперая заря.
Что пока — я? Только — видел кое-что в снах и наяву, чего другие не видали.
15 ноября
Переписка с Наталией Николаевной Скворцовой. Желтый, желтый закат.
15 ноября 1911
«Освободить» — нет, не могу. Я часто думаю писать Вам и не пишу, потому что мне кажется всегда, что Вы знаете все, что я думаю обо всем.
И в сегодняшнем Вашем письме нет никакого вопроса, а у меня нет ответа — словами.
Ваша безумная гордость (красивая гордость — красивая и жуткая, как многое в Вас) заставляет Вас говорить об «унижении» и о «языке Ваших горничных». Унижения нет и не может быть. Если любовь, — она не унижает, а освобождает, в ее солнце все меркнет — и своя гордость. Но это не она, а влюбленность — ночное, ну да — «ветер и звезды» — не большезвезд и ветра, а как ветер и звезды — и здесь нет унижения. — Вы знаете все это, как знаю я.
Это не первое — солнечное, а второе — ночное. За словами «ветер и звезды», «унижение», «язык моих горничных» мне ясно видно все ночное, все, что вызывает к бытию их заклинательная сила: ночи без рассвета, «неровный топот скакуна», кожа перчатки, пахнущая духами, цыганские песни, яд и горечь полыни, шлейф, треплющийся по коврам, звенящие за дверью шпоры, оскаленная пасть двери, захлопывающейся и выводящей на ветери на звезды,на уничтожение, а не унижение,на «язык», или вещее бормотанье всех на свете — и Ваших горничных,и гусаров, и поэтов, и лакеев.
Конецэтого: горечь полыни, оборванная струна скрипки, желтый, желтый закат бьет в неизвестное окно, и «женщина» (только женщина — никто) с длинным шлейфом свистит«мущину» (тоже — никто, без лица) мертвыми губами, а «мущина», как собака, ползет на свист к ее шлейфу. Все это Вы знаете, не испытав, как я знаю, испытав. Все это я увидал за Вашими же словами.
Но, боже мой, милая, Вы не этого хотите, и я не этого хочу.
Знайте, если Вам нужно знать, что, когда ветер и звезды, то я слышу — Вашу ноту. Также знайте, что все, что Вы писали в письме без обращения (о себе), я знаю. Я не верю ни в какиезапреты здесь,но на небе о нас иногда горько плачут.
То, что Вы написали в этом письме, я знал и без письма, я чувствую это всю осень, чувствую тревожно.
Я не только молод, а еще бесконечно стар. Чем дольше я живу, тем я больше научаюсь ждать настоящего звона большого колокола; я слышу, но не слушаю колокольчиков, не хочу умереть, боюсь малинового звона.
Примите все это как написано, не иначе,развяжите самавсе несвязное.
Я не могу и не хочу освобождать. Иначе, чем есть, не могло быть. Мне это очень, очень нужно. Вам также.Всякая красота может «переменить и создать новое».
Господь с Вами. Целую Вашу руку.
Александр Блок.
16 ноября 1911
Я написал Вам длинное письмо, но посылаю короткое. Длинное нужнее мне, чем Вам.
Унижения не может быть. Влюбленность не унижает, но может уничтожить.
Любовь не унижает, а освобождает. Освободить могу не я, а может только любовь.
Написал [и послал] третье.
16 ноября 1911
После нескольких писем, которые я писал Вам вчера и сегодня, я понял вдруг, что такого вопроса, какой Вы задаете, нет, и потому нет ответа.
Это не свободолюбие, а только гордость заставляет Вас говорить об «унизительных чувствах» ио «языке горничных». Свободолюбие прекрасно, а гордость — только красива. Вы бы не сказали мне так, как написали (не «то, что», а «так, как»).
Мы еще не знаем друг друга. Во мне есть к Вам то же, что и в Вас ко мне.
Вы рассуждаете, и я рассуждаю. Мы не видим друг друга в лицо, между нами — только стрелы влияний.«Освободить» — нет; освобождаем друг друга не мы. Вы знаете это, как я.
За несколькими Вашими словами — надменно и капризно закушенная губка и топанье на меня каблучком. В ответ на это позвольте мне поцеловать Вашу руку, это также красиво, извините.
Дальше — я еще многое слушаю в Вас и хочу слышать то, чего Вы сама не слышите пока…
Унижения нет, мне это очень, очень нужно.
Александр Блок.
Написал четвертое — несколько слов.
16 ноября
Письма. Подарки. Днем — «ванна», студентик с честными, но пустоватыми глазами, жалующийся на редакторов, со стихами и прозой. Я его выпытываю.
Обед у мамы — с тетей (усталой и несчастливой) и Женей (с ним разговоры вечером — и с мамой. Женя воинствует). Женя: всякий поэт должен читать Евангелие. Об «изгнании» Розанова, о Мережковских и мелком их бесе — Философове, о «не только поэте», о «не только человеке», о «национализме».
Смутное чувство и страшная усталость к вечеру. Возвращение ночью домой, за спиной Сириус пылает всеми цветами, точно быстро взлетающий вверх земнойметеор.
17 ноября
Вялость, потянуло тоскою из Огарева. Надо сосредоточиться, уловить в себе распущенное.
Отчаянное письмо от Бори — о деньгах.
Днем заходила А. М. Аничкова, застала только меня. Книга от Брюсова.
Вечером — к А. П. Иванову. Не застав Александра Павловича и Евгению Алексеевну, купили вкусного кушанья и пошли в кинематограф.
18 ноября
И ночью и днем читал великолепную книгу Дейссена. Она помогла моей нервности; когда днем пришел Георгий Иванов (бросил корпус, дружит со Скалдиным, готовится к экзамену на аттестат зрелости, чтобы поступить в университет), я уже мог сказать ему (об [46] , о Платоне, о стихотворении Тютчева, о надежде) так, что он ушел другой, чем пришел. В награду — во время его пребывания — записка от Н. Н. Скворцовой, разрешившая одно из моих сомнений последних дней (разрешившая на несколько часов).
46
Воспоминании (греч.)
Благодарственная и лестная карточка от L. Rfiau.
Если бы я умер теперь, за моим гробом шло бы много народу, и была бы кучка молодежи.
Читал поэму Пяста,поражался ее подлинностью и значительностью. Наконец прочел всю. Стихи «Апрель» Сережи Соловьева— нет, не только «патологическое» талантливо (как говорила мама), есть, например, «Шесть городов».
Мы кончили обедать, пришел Степан Степанович Петров, назвавший себя на карточке и на сборнике стихов «Грааль Арельский», что утром (когда он передал карточку) показалось мне верхом кощунства и мистического анархизма. Пришел — лицо неприятное, провалы на щеках, маленькая, тяжелая фигурка. Стал задавать вопросы — вяло, махал рукой, что незачемспрашивать, что выходит трафарет, интервью. О нем днем говорил мне Георгий Иванов, но он не такой (как говорил Георгий Иванов). Бывший революционер, хотел возродить «Молодую Россию» 60-х годов, был в партии (с. р.), сидел в тюрьмах, астроном (при университете), работает в нескольких обсерваториях, стрелялся и травился, ему всего 22 года, но и вид и душа старше гораздо.
Не любит мира. «Люди не понимают друг друга». Скучно. Есть Гамсуновское. Уезжает, живет один в избушке, хочет жить на Волге, где построит на клочке земли обсерваторию. Зовет меня ночью в обсерваторию Народного дома смотреть звезды. Друг Игоря-Северянина. Принес сборник стихов. «Азеф нравится — сильный человек», — нравился до тех пор, пока не стал «просить суда». Его пригнела к земле вселенная, звездные пространства, с которыми он имеет дело по ночам. Звезды ему скучны (в науке разуверился, она — тоскливое кольцо, несмотря на ее современное возвращение к древности), но «красивы» (говорит вместо «прекрасны»). «Бога не любит».
Все-таки хорошая, хорошая молодежь. Им трудно, тяжело чрезвычайно. Если выживут, выйдут в люди.
Люба сегодня вечером и ложе Аничковых на «Хованщине» с Шаляпиным. Я не пошел.
Сейчас ночь, я гулял (как часто, мимо курсов). Луна светит — не проклятая, как вчера ночью.
Милая девушка, целую Твою руку, благодарю Тебя за любовь, сегодня я влюблен в Тебя, вероятно, сейчас Ты очень любишь, мне принесли тишину Твои три слова: «Я вам верю».
20 ноября
Вчерашний день проведен плохо, я уже подпортил себя.
Днем напряженный (и хороший) разговор с мамой (у нее). Письмо от Бори (хорошее). Обедают у нас Ремизовы. Вечером пришли Пяст, Княжнин и Верочка Веригина.
О журнале (Мережковский и Л. Андреев — были такие переговоры, едва ли надолго, если и будет). О сборнике (для опубликования повести Пяста, он принес ее мне). О русских орнаментах и цветах (как царь, так золото, пропавшее было при татарах; постоянные русские цвета: красный, зеленый, синий).О Щеголевой (я думал об этом иначе утром). О разговорах Кустодиева с царем — «новое».