Том 7. Дневники
Шрифт:
5 ноября
Днем разбор книг и кой-что (via Tolosana и т. п.). Обедал у мамы с тетей и Феролем — тяжко и тоскливо. Вечером — кинематограф с «миньятюрой» на Петербургской стороне. Только ночью, воротясь, нашел телеграмму: «Доехала благополучно останавливалась Бердичеве где меня встретили Люба». Люба — Люба — Люба. Господь с тобой.
А. М. Ремизов передал по телефону, что Терещенко нравится моя пьеса.
Любанька, господь с тобой.
7-го ноября вечером меня «с супругой» зовут в «Аполлон» слушать чтение стихов «Цеха поэтов».
7-го ноября этого года — ровно десять лет с тех пор. Тогда у меня была в кармане записка.
7
Два дня прошли печально.Вчера вечером позвонил ко мне М. И. Терещенко и приехал. Сидели, говорили, милый. Говорил о разговоре с Л. Андреевым — отказался окончательно субсидировать его журнал («Шиповник»). Андреев поминал обо мне с каким-то особым волнением, говорил, что я стою для него — совершенно отдельно, говорил наизусть мои стихи (матроса, незнакомку), говорил о нелепых отношениях, которые создались, о летней встрече (которая для меня совпала, как всегда, с одним из ужаснейших вечеров моей жизни: Сапунов, месяц, «Аквариум»).
Что меня отваживает от Андреева: 1) боюсьего, потому что он не человек, не личность, а сплав очень мне близких ужасов мистического порядка, 2) эта связь нечеловеческая (через «Жизнь Человека» — нечеловека) ничем внешним неоправдывается, никакая духовная культура не роднит, не поднимает. Андреев — один («одно»), а не в соборекультуры.
М. И. Терещенко говорил о своем детстве, о сестрах, о том, что он закрывает некоторые дверцы с тем, чтобы никогда не отпирать; если отпереть — только одно остается — «спиваться». Средство не отпирать (закрывать глаза) — много дела, не оставлять свободных минут в жизни, занять ее всю своими и чужими делами. [61]
61
К этому месту — помета:!!! О!!!
Об эгоизме — своем и моем («все о себе» — то угрызение, с которым я вчера проснулся утром!). О том, что таких много («эгоистов» — все возвращающихся к себе, несмотря…); да, да, так, так.
О России:проведя за границей 11 лет (если не вру, — 11) и не сумев войти всем сердцем ни в один из интересов «Европы» (кроме специальной области — искусства),он попал здесь в студенческую среду в Петербургский университет.
В Лейпциге — студенты как школьники, их муштруют, делают выговоры за громкий разговор; но на экзамене — обратно, равный с равным.
У нас — наоборот: в коридоре студент профессора «хлопает по животу», а на экзамене — как школьник, трусит, заискивает. То лее — и еврей.В результате — 4 немецких студента с первого экзамена пошли первыми, так что их выделили и спрашивали отдельно (Терещенко кончил первым), а 400 их русских однокурсников — все были плохи.
Эти первые в России впечатления (университетской жизни) отвадили Терещенко от России, сразу заставили усумниться в «способностях русского народа» (разговор наш зашел по поводу «обвинительного акта» Боброва — у Ремизова и разговора с Л. Андреевым, который хвастался: «Придут, бывало, семь пьяных приятелей в публичный дом, и вдруг откуда ни возьмись — разговор на самую душевную и серьезную тему»). Я, говорит Терещенко, предпочитаю славянофильство. Всего противнее и дальше — «интеллигентство» (эпигонское — КЯ). Старообрядцы, Москва, П. Рябушинский заставили Терещенку верить в скрытые силы русского народа.
О стихах. Брюсов, говорит, «не поэт» (первое впечатление от «Зеркала теней»). Бальмонта не знает. Вяч. Иванова не знает.
При этом — милое это лицо. М. И. Терещенко, для которого «мир внутри него», — взрывает во мне ключи, которые подтверждают мне, что есть мировые связи, большие, чем я. В нем спит религия.
Все это я пишу, а каково близкое? Все время пронзает мысль о том, где, как она. В ней — моя связь с миром, утверждение несказанности
мира. Если есть несказанное, — я согласен на многое, на все. Если нет, прервется, обманет, забудется, — нет, я «не согласен», «почтительнейше возвращаю билет».Сегодня вечером — десятая годовщина.
Вечером:и днем и вечером — восторг какой-то — «отчаянный»,не пишется, мокрый, белый снег ласкает лицо, брожу, рыщу. Наконец, когда заперся после чаю в кабинете и переписывал стихи, — телеграмма: «Помню что седьмое пробуду больше недели господ с тобой люба».
8 ноября
День языка — двенадцать часов подряд. Мама и тетя завтракают, Ивойлов обедает, вечером — у мамы — Ася Лозинская с матерью и мужем. Измученность.
9 ноября
Утро. В газете — Мережковские продолжают высказываться о пьесе Сологуба на Александринке. Статья Дмитрия Сергеевича — большой силы.
Вчера с мамой и тетей — бездейственныйразговор — о России, интеллигенции и пр. — так, что вдруг, о ужас, «начинают быть слышны голоса» (это и убийственно, картон, самое ужасное).
Княжнин. Интеллигентская «совесть». «Да, я эгоист». Аничков не платит денег, но «честный человек». Разоблачения: Ремизов и Пяст будто против него при ссоре с Аничковым — за «сильного» Аничкова. Щеголевское издание Пестеля… Неверие в Терещенку. Затравлен, запуган. Глаза — косят, алые. Тревожит меня — и хорошо, и плохо.
М-me Бражникова — ужасно грязная полька…
Боже мой!
Если бы Люба когда-нибудь в жизни могла мне сопутствовать, делить со мной эту сложную и богатую жизнь, входить в ее интересы. Что она теперь, где, — за тридевять земель. Мучит, разрывает, зрявсе это. Тот мальчишка ничего еще не понимает, если даже способен что-нибудь понимать.
Василий Менделеев вчера шепелявил по телефону, сегодня прислал письмо для пересылки ей, а я не знаю ее адреса даже.
Пишу длинно Ивойлову и отвечаю коротко и ясно г. Бенштейну. — Днем Пяст звонил по телефону, у него что-то важное случилось — несчастье — жена, завтра будет у меня обедать. Потом — Женя говорил, хотел вечером прийти с Ге, отложили до будущей недели. Потом — я понял окончательно, что Рыцарь- Грядущее должен быть переделан. — Пока я обедал, приехали Терещенко и Ремизов, мы катались — покупали в Гостином дворе подставку для лампадки (Алексею Михайловичу), потом — на Стрелку. Потом меня отвезли домой, но я опять ушел.
Милая, когда ты приедешь, какая будешь, как жизнь пойдет? Господь с тобой.
10 ноября
Утром зашла мама. Ей — развитие нового типа Рыцаря-Грядущее. Гулянье по островам. Талый восторг. Обедает В. А. Пяст, рассказал сначала об истории с женой, хочет брать детей, кажется, это надо. Потом — долгий разговор о «важном».
Ее комнаты пустые — каждый вечер захожу туда. Холодно, но остался запах.
11 ноября
Обдумывал Рыцаря, отвечал на письма. Думал идти к Мережковским, но, позвонив по телефону Философову, узнал, что сегодня нельзя, у них какие-то русскословные дела — Дорошевич и Благов. Поговорили с Дмитрием Владимировичем. Потом — с А. М. Ремизовым о всяких сирийских делах — больше. Нечего делать — мы оба волей-неволей (пожалуй, А. М. Ремизов — и волей) — чуть-чуть редакторы… Кстати, вчера я читал «Иву» Городецкого, увы, она совсем не то, что с первого взгляда: нет работы, все расплывчато, голос фальшивый, все могло бы быть в десять раз короче, сжатей, отдельные строки и образы блестят самоценно — большая же часть оставляет равнодушие и скуку. — Обедал у мамы с тетей и Францем, который очень печальный и жалкий, думает об отставке. Вечером пошел в «Кривое зеркало», где видел удивительно талантливые пошлости и кощунства г. Евреинова. Ярчайший пример того, как может быть вреден талант. Ничем не прикрытый цинизм какой-то голой души.