Том 7. Кой про что. Письма с дороги
Шрифт:
Сергей и его отец не хотели было идти, но отец невесты и мать ее уговорили их идти непременно.
— Нет уж вы честь честью! Извольте уж, чтоб всё! И мы потом ваше хозяйство и двор и всё так же осмотрим. Наше дите в обиду не дадим, и вы не давайте. Пожалуйте!
Покуда ходили смотреть белье, публика вела громкие разговоры:
— Жених больно хорош!
— И свекор-то, братцы, не стар…
— Ну и Марфа — золото!.. Уж тепло будет от нее настоящее!
— То-то свекор-то не стар! — сказал кто-то таинственно.
— Н-ну! ты! морда! — возразили некоторые из женщин. — Очумел? что говоришь-то?
— Ты, дурак, чего хаешь?
Этот разговор был прерван появлением из кладовой Сергея, его отца и отца невесты. Женщины еще остались там.
—
— У меня, — гордо сказал отец невесты, — чужого ничего нет! Ты этого в мыслях не держи нисколько.
— Тут нитки чужой не наношено! — всем хором подтвердила публика.
— Это оставьте и думать!
— А коли так, так и ладно!.. Теперича когда же наше-то добро поглядите?
Сергей говорил, что откладывать нечего; сегодня день велик, можно и сегодня «смотреть двор».Старики стали думать и решили покончить об этом разговор после чаю. Дело шло ходко; тянуть не было никакого резона, и, пользуясь отсутствием женщин, старики завели такой разговор:
— Ну, Лександр Иваныч, — сказал отец жениха, — у нас такое правило, сам знаешь, насчет вывода есть… Сколько ты с нас за Марфу-то Александровну возьмешь?
— Да что с вас взять?.. Давайте двадцать пять целковых!
— Многонько, Лександр Иванович! Многонько… А нам-то что подаришь?
— Что положено, то с нашей стороны в точности будет. По рубашке со штанам, свекрови также рубашку и ситцевые рукава…
— Ну, уж и Палагее!
— Пущай и Палагее — юбку, что ль.
Отец жениха помолчал, подумал.
— Так! — сказал он. — А две красные ежели?..
— Нет, не так ты говоришь! А вот как лучше: приедем, оглядим место; я за свое дите не постою из-за пяти целковых… Ты уж думай, сваток, об нас по-хорошему.
— И это хорошо!..
— А пока что… Марфуша!
Он отворил дверь в сени и позвал дочь. Скоро все женщины вошли в комнату, подали самовар, и гости уселись вокруг стола…
Мы уходили в ту минуту, когда невеста, подав жениху стакан чаю, подала ему затем расшитое полотенце. Он держал себя пред ней уже робко и почтительно, а она была спокойна и словно выросла за эти полчаса времени.
Когда мы воротились на квартиру, чтобы дождаться времени, когда поедут «смотреть двор», и присоединиться к этой компании, Анна была уже дома (она ушла после того, как женщины пошли смотреть имущество) и, несмотря на праздник, сидела за прялкой. Близость чужого счастья и благополучия еще сильнее, чем собственное горе и нужда, напрягла ее нервы над лихорадочной работой.
Избушка на курьих ножках *
— Подумаешь, подумаешь, — какой еще жизни надо нам от бога просить, окроме крестьянской, ежели только бы мало-мальски благополучно утвердиться?
Вслух сделав этот вопрос, возница мой не дал на него никакого определенного ответа, а только глубоко вздохнул, хлестнул лошадей и опять замолчал. Мы оба молчали с ним и оба много думали молча, возвращаясь после «осмотра двора» домой. И было о чем подумать нам обоим. Он — бедный крестьянин-труженик, много видевший на своем веку, — с глубоким благоговением смотрел на благосостояние двора, в котором будут жить и хозяйствовать будущие молодые, здоровые и веселые муж и жена, и то, по-видимому, вполне возможное удовлетворение всех самых широких желаний крестьянской мысли и потребностей, которое он видел в благосостоянии осмотренного нами крестьянского хозяйства, родило в его уме множество воспоминаний и дум, закончившихся многозначительным и глубоким вздохом человека, хорошо знавшего, в чем заключается крестьянское счастье, но не много видевшего этого счастья на своем веку.
Было о чем подумать и мне, не крестьянину. Осмотр двора, в котором будут со временем жить и хозяйствовать Сергей и Марфа, и на меня, человека постороннего
крестьянским идеалам и желаниям, произвел впечатление не менее многосложное, чем на Михаилу. Хорошо, и всего в доме много; все есть: дом — полная чаша. Но, думалось мне, неужели же только на мысли или заботе о едином хлебе будет основан весь этот сложный обиход жизни, и притом жизни до конца дней? Мы пересмотрели каждую малость до косы, грабель, сохи и косаря включительно; все это потрогали «собственными» своими руками; переглядели зубы у каждой лошади, щупали у коров в боках, в ребрах; щупали что-то в шерсти живой овцы, даже в ее живое мясо запускали пятерни до того, что овца начинала протестовать блеянием. Всем сонмищем гостей, отцов, матерей и посторонних зрителей и любителей с удовольствием вязли мы по колено в жирных и глубоких пластах накопившегося в скотнике навоза и по чистой совести говорили слово «благодать!», если приходилось увязнуть выше колен; но в конце концов меня, как непривычного человека, начинало утомлять обилие трудовых приспособлений, обилие мелочей, обставляющих этот вековечный непрерывный труд — труд для одежи, «обужи», чтобы, приобретя то и другое, приобрести в, конце концов и кусок хлеба, а при его помощи опять же биться из-за одежи и из-за «обужи», и так жить до конца дней.«Неужели же все это — о едином хлебе?» — не без страха перед ничтожностью суеты сует приходило мне в голову, по мере того как внимание мое все более и более утомлялось обилием хозяйственных мелочей. Я невольно припоминал свой собственный опыт деревенской жизни, притягивающий как отдохновение от суеты сует городской, и находил, что и деревенская суета сует не выработалась ни во что иное, кроме пустопорожнего недосуга.
Но едва мысль отрешалась от впечатлений, возбуждаемых обстановкою хозяйственного крестьянского двора, и прикасалась к тем впечатлениям, которые в городе побуждали меня иногда искать «отдохновения в деревне», как тотчас же воображение начинали осаждать такие воспоминания, от которых становилось несравненно страшнее, чем от утомляющих мелочей добывания крестьянского хлеба, крестьянской одежи и «обужи».
Между прочим совершенно неожиданно вспомнилась небольшая газетная заметка, которую я прочитал накануне во время дороги. В каком-то судебном учреждении, где были прокурор и адвокат, разбиралось дело о крестьянке (я забыл ее фамилию), обвинявшейся в небрежном отношении к своему ребенку. Дело заключалось в том, что ребенок был оставлен без надзора матерью-поденщицей в углу, который она занимала. В отсутствие матери, ушедшей на поденщину, ребенок влез на окно и по неосторожности свалился со второго этажа на мостовую двора, расшибся и, кажется, умер. Не могу припомнить, умер ли он или нет, но о его увечье был составлен протокол и препровожден куда следует. Без виноватого и протокол не в протокол. Привлечена была мать, виновная в таком нерадении, последствием которого было увечье ребенка и даже, кажется, его смерть. Прокурор требовал подвергнуть ее двухнедельному тюремному заключению; защитник был снисходительнее и покорнейше просил ограничиться штрафом в три рубля. «Последнее слово» обвиняемой состояло в том, что она просто только показала суду свои мозолистые руки, объявила, что, работая поденно за 30 копеек, она не может заплатить суду трех рублей и что если ребенок ее и расшибся, то потому, что брать его с собою на работу нельзя, а нанимать ему няньку нет средств. Все это оказывалось столь простым и удобопонятным, что обвиняемая, кажется, была оставлена без наказания.
В деревне оставленный матерью ребенок может также вывалиться из окна и умереть от ушиба, он может даже всю деревню сжечь, оставшись один. Но никому в голову не придет представлять во имя справедливой кары какую-то комедию единственно из-за того, чтобы заработать на ней средства к жизни. Ребенок может убиться, умереть и пролежать мертвым целые сутки; наконец, его может съесть свинья, но виноват в этом будет только подлинно виноватый, то есть случай, благодаря которому ни матери, ни людей дома не было и некому было помочь, заметить пожар, прогнать свинью, помочь ребенку.