Том 7. Кой про что. Письма с дороги
Шрифт:
«— Ты поникнул головой? Вот ты, в свою очередь, побежден женским элементом. Он воспользовался тобою для того, чтобы выполнить свое дело. Этот элемент притягивает тебя, соблазняет, употребляет тебя в пользу, то удаляет, то опять берет и устраняет тебя, смотря по тому, чего требует предназначение и известное отправление жизни. И познай, между прочим, что так всегда будет; какова бы ни была плоскость, на которой ты встречаешься с женщиной, она никогда не берет тебя для тебя, а всегда для самой себя».
Вот какое безвыходное положение авторов и героев. Так зачем же говорить: «Бей ее!» Легче не станет, как оказывается в конце концов. Нечто подобное, страшное-престрашное, приведено также и из Шопенгауера. Во всяком случае, дело это оказывается «неумолимое и неискоренимое», и у г-на Дюма мы не нашли никакого указания, как тут быть, чтобы женщина в конце концов не съела мужчину совсем с костями.
Последняя сцена, в которой г-н Дюма говорит таким пророчествующим языком (познай, — она тебя съест!), наводит нас на мысль спросить удрученного людоедством женщин моралиста: «Отчего собственно молодой муж поник
Мне кажется, что испугал и ошеломил молодого мужа (да и молодую жену из породы зонтиков также) именно ребенок. Почему же? Потому, что между ними, людьми, разделенными строем буржуазной жизни на не имеющие ничего общего роли цветка и корня, — появилось существо, требующее от них забот во всех отношениях;они оба — и муж, поникший головой, и жена, думающая, какой ей теперь купить корсет, — впервыена беспомощном ребенке ощущают кабалу ответственностиза человека во всех отношениях.Он еще весом только в четыре фунта, ему нужно всего-навсего только одну рюмку молока, но он заставляет думать обо всем,что касается человека, и от этой непривычной работы, разумеется, поникнет непривычная к ней голова. Голова нашего мужика и бабы не поникнет от ребенка, произойдет только задержка в работе, но тут помогут добрые люди; отвечать же за его карьеру, за его средства к жизни, за его душу, за его ум, уменье, знание, им нечего — он будет жить точно так, как живут они оба, воспитается в том же разнообразии впечатлений труда, среди которого они живут сами; ни подняться, ни опуститься выше или ниже кого бы то ни было в однородно трудящемся обществе, где живут отец и мать, не будет ни надобности, ни возможности; он будет всем равен и одинаков со всеми — мужик, как все. Кроме того, он со временем под старость помога, следовательно, утешение. В народной среде, где строй жизни требует от каждого человека личной деятельности во всевозможных отношениях,не ощущается тяготы от обилия многостороннейших обязанностей по отношению к вновь родившемуся человеческому существу; многосторонность — атмосфера народной жизни; здесь же, в буржуазном обществе, ребенок тиран: он пришел и потребовал от отца и матери огромного к себе внимания, тогда как им самим впору только каждому гнать свою линию.
Но молодой человек, поникший головой и приунывший над колыбелью ребенка, приуныл ненадолго. Жена его, будьте уверены, не испортит своего бюста; во-первых, корсет, а во-вторых, кормилица, за кормилицей бонна, далее учитель, школа, коллеж и т. д., — все сделают другие. Жена его по возможности будет оставаться в роли цветка или зонтика, и так как эта роль будет ему надоедать, то он будет искать дополнений там, где случится, а так как и жене роль зонтика также ненавистна и тяжка, как и роль ханум в персидском эндеруне, то ничего не будет удивительного, если и ей понадобится поискать полноты жизненных ощущений собственными средствами. Зачем же орать-то: убей! Почему же и его самого не бить? Из обоюдного безобразного положения, неизбежного при известном строе жизни, выход не в мордобитии или моральной проповеди, а в коренном изменении именно строя жизни.
Поль Бурже, по-видимому, крепко задумался над всеми этими нескладными делами; он, по-видимому, опечален всем строем жизни и потому, обозрев произведения Дюма (вместе с литературным наследием, оставленным французскими писателями последнего пятидесятилетия), не решается читать нравоучения или рекомендовать для искоренения зла какую-нибудь новомодную кулачную расправу, а просто и серьезно говорит следующее:
«Чтобы чувственная распущенность перестала утомлять своими себялюбивыми сотрясениями нервы и сердца людей, которым более пятнадцати и менее сорока лет, надо восстановить равновесиечастной жизни; необходимо, чтобы поздние браки сделались исключением и чтобы брак в двадцать пять лет стал правилом; чтобы воспитание женщины делало из нее действительную подругу мужчины; чтобы отношения между молодыми людьми преобразовались и чтобы ребенок не портил себе преждевременно чувство и воображение в стенах коллегий, этих клоак нравственной заразы; чтобы жадность конкуренции, погоня за местами и богатствами посмягчилась; надобен возвратк менее искусственной и менее подогретой жизни; необходимо человеку быть больше привязанным к своей провинции, к родному краю, необходимо, чтобы жить в Париже не было целью всех мужчин и женщин, чтобы демократическая свалка была менее неистовой…»
Такими словами, говорит г-н Боборыкин, критик заключает свои объяснения (стр. 490).
Но в сущности, как видите, никакого определенного взгляда на общий недуг культурного строя жизни у автора, цитированного г-ном Боборыкиным, нет.
А между тем обществу необходимо знать, в чем именно заключается то центральное зло культурного строя жизни, при котором все блага науки и культуры, казалось бы прямо для счастия и радости жизни человеческой добытые, — не только не делают этой жизни светлее и легче, но напротив — как бы грозят в будущем все большим и большим мраком и тяготой.
Мы не беремся за разрешение таких больших вопросов. Нам ли, деревенским обывателям, толковать о них? Но в русской жизни в настоящее время столько мечтаний и мечтателей о том, как жить свято, что истомившийся современный человек невольно влечется к ним. Не говорить поэтому о мечтаниях и мечтателях — положительно невозможно; вот почему во втором томе этого издания я и постараюсь собрать между прочим все, что мне пришлось написать по поводу этого любопытного явления русской жизни.
«Взбрело
в башку» *…Утомителен и однообразен наш деревенский «недосуг». Суетою сует переполняет он дни и годы нашего деревенского существования, владеет всем нашим существом от колыбели и до могилы и, увенчав могильною насыпью иногда многолетнюю недосужную жизнь деревенского человека, не оставляет о нем среди продолжающих жить людей почти никаких поводов к воспоминанию. Но если вся наша деревенская жизнь наполняется только такою суетой сует и таким, по-видимому, пустопорожним недосугом, то каково же должно быть наше душевное состояние, если судьба неожиданно пошлет нам «досуг» и повелит на некоторое время прекратить суету сует, призовет нас к спокойствию, отдохновению и даст на некоторое время право позабыть хоть на несколько часов деревенскую злобу дня? Тут нам, настоящим деревенским обывателям, уж и совсем нехорошо, совсем скучно становится, и самый лучший исход — лечь среди бела дня спать. Но и этот-то способ употребления «досуга» водворен в народной жизни не без усилий со стороны посторонней власти и влияний: не работать, прекратить на время суету сует, — убеждает народ батюшка с амвона; надо же, говорит он, и богу посвятить день, почтить его, не все только своекорыстная возня около своего дома и своего добра. Надобно не пожалеть денег на свечку. Некоторые угодники требуют прекращения работы под угрозою известным наказанием: в известные дни нельзя работать железом, нельзя прясть пряжу и т. д. На том свете, в аду, по рассказам старух, которые сами в обморочном состоянии бывали там, на небе, и которых ангел водил по мытарствам, — всегда указаны с точностью муки, которые испытывают мужики и бабы, не соблюдавшие пятницы, работавшие по праздникам. Бабы, например, которые работали по пятницам, задыхаются там, на том свете, в избах, наполненных кострикой: им нельзя дохнуть, нельзя открыть глаз — кострика окутывает их непроницаемым облаком. «Все жадность наша! — говорит приверженный к дому хозяин, не вытерпевший до захода солнца и потихоньку от взоров угодника, запрещающего работу, постукивающий где-нибудь в темном уголке сарая топором. — Жадность в нас ненасытная!» Если ж господа землевладельцы жалуются на рабочих, что у них оказывается чуть не триста шестьдесят праздников в году, так ведь здесь уж совсем иное дело; у хозяина — поденщина, не свое хозяйство,и в этом случае стоять за праздники, за то, что грех, мол, не хочется взять на душу, прямой расчет для мужика. Тут он уж и сам стремится отвоевать себе всячески как можно больше досугу и большею частию сладко спит в эти сладкие часы. Хорошо спят мужики среди бела дня, крепко, сладко. Тишина в деревне «после обедни» удивительная. Солнце сияет, воздух струится жаркими колебаниями, а деревня сладко спит: кто на лавке, кто на полатях, кто на сеновале — все; старики и старухи, молодые и старые бабы, здоровенные работники-гиганты — все это растянулось, разметалось, где пришлось, и наслаждается безграничным блаженством сна.
Случись в эту пору появиться в деревне какому-нибудь начальству, не только по какому-нибудь серьезному, не требующему отлагательства делу, но просто для перемены лошадей, и то мертвая тишина и мертвое безмолвие спящей деревни может вывести его из пределов терпения. Волостное правление отперто, и веселый ветер, хлопая незапертою рамой, играет разными «строжайшими» предписаниями, таская их без всякой церемонии по полу и присутственному столу. «Эй, кто там?» — может вопить начальство во всю силу голоса, но никто ниоткуда ничего на это не ответит. Можно стучать ногами, кулаком, кричать, заставить кричать на весь двор ямщика, — ни звука! «Эй!» — будет вопиять ямщик, стуча под окнами. «Эй, кто-нибудь!» — будет вопиять начальник, и в ответ им только безмолвие, солнце и тишина; ни признака чего-нибудь живого, или хоть движущегося. Даже в домах причта — у батюшки, у дьякона — все немо и неподвижно; если ямщику и удастся разбудить работницу, раскачав ее за жирный бок, то и она, в конце концов, только почешет этот бок и перевернется на другой. «Что они, вымерли, что ли, тут все?» Вот к чему придет выведенный из терпения начальник, пока на выручку ему не явится какая-нибудь ветхая, терпеливо поджидающая смерти, старушка, не спросит беззубым ртом: «кого надо?» — и не укажет рукой, где надобно искать живых людей.
И я думаю, что «спать» крепко и сладко — значит самым разумным образом употребить деревенский досуг. У пьющего есть кабак, а у непьющего? Ведь, пожалуй, как останешься без суеты сует, да, побоясь огорчить угодника, не посмеешь тронуть топора, да не будешь спать, так придется сидеть да «думать», а ведь это дело трудное, трудное уже только потому, что понять невозможно, из-за чего живешь на свете? Зачем вся эта суета сует, эта ежедневная маята из-за скотины, из-за податей? Да мало ли чего «взбредет в башку», ежели начать на досуге думать обо всем, доходить до всего, разбирать свою жизнь — как, что, почему, как бы лучше, да почему хуже, да отчего то не так вышло и это сделалось не по желанию и вкусу, а совсем наоборот? Коли все это обдумать, так ум за разум зайдет. Лучше бы, конечно, взять топор, да… да угодник осерчает: нельзя железом работать — овса не уродит!
— Пойти хоть на сеновале полежать! — говорит томимый досугом житель и успокаивается в безмятежном сне.
А вот один мой знакомый мужик, Иван Алифанов, человек, всегда удалявшийся от общения с односельчанами, сухой, молчаливый, нелюдимый, пользовавшийся недоброю славой «острожного» и всячески остерегавшийся пробудить в неласковом к нему обществе воспоминания о его прошлом, — вот этот-то человек, многие годы державший себя самого в «ежовых рукавицах», понемногу, под влиянием досуга,стал подумывать «о своей жизни», и от этих дум взбрело ему в башку такое ни с чем «несообразное», что он мало того, что взбудоражил всю деревню, а и сам-то еле жив остался, чуть не помер, да только бог его спас — сжалился над ним… А не думал бы, так ничего этого и не было бы… Хорошо хоть бог-то спас, и то слава богу!