Том 7. Мать. Рассказы, очерки 1906-1907
Шрифт:
И, капризно закинув голову назад, она добавила:
— Не правда ли?.. Впрочем, вы пришли говорить…
Она подошла, села рядом со мной и, с фальшивой лаской взглянув в мои глаза, спросила:
— О чём мы будем говорить? О любви? О поэзии? Ах, мой Альфред Мюссэ!.. И мой Леконт-де-Лиль!.. Ростан!.. — Глаза её закатились под лоб, но, встретив зубы немца над головой, она тотчас же опустила их.
Я не мешал ей красиво болтать о поэтах, молча ожидая момента, когда она заговорит о банкирах. Я смотрел на эту женщину, образ которой все рыцари мира ещё недавно носили в сердцах. Её лицо теперь было нездоровым лицом женщины, которая много любила, его живые краски
Она была одета в тяжёлое, тёмное платье, украшенное кружевами, которые напоминали мне об окиси на статуе Свободы в Нью-Йорке и о клочках симпатий, разорванных изменой Духу Правды.
Её голос звучал устало, и мне казалось, что говорит она только для того, чтобы позабыть о чём-то важном, честном, что иногда ещё колет острой иглой воспоминаний её холодное, изношенное сердце, в котором ныне нет больше места для бескорыстных чувств.
Я смотрел на неё и молчал, с трудом удерживая в горле тоскливый крик безумной муки при виде этой жалкой агонии духа.
Я думал:
«Да разве это Франция? Та героиня мира, которую моё воображение всегда рисовало мне одетой в пламя ярких мыслей, великих слов о равенстве, о братстве, о свободе?»
— Вы невесёлый собеседник! — сказала она мне и утомлённо улыбнулась.
— Сударыня! — ответил я. — Всем честным русским людям теперь невесело в гостях у Франции.
— Но почему же? — фальшиво улыбаясь и удивлённо подняв ресницы, спросила она. — В моём Париже все веселятся… все и всегда!
— Я это видел сейчас на улицах… так веселятся и у нас в России. Кровавая игра солдат с народом — любимый спорт царя России, вашего друга…
— Вы — мрачный человек! — заметила она с гримасой. — Когда народы требуют всего, что имеет король, — король не должен отдавать им даже того, что может… Так рассуждали короли всегда. Почему они будут думать иначе теперь? Нужно проще относиться к жизни. Вы не старик ещё — к чему уныние? Когда человек способен любить — жизнь прекрасна. Конечно, Николай II — он… как это сказать? Он очень поддаётся влиянию дурных людей, но — право, это добрый малый… Ведь вот он дал же вам свободу?..
— Мы взяли у него её ценою тысяч жизней… И даже после того, как она была вырвана из его рук, — он требует в уплату за неё ещё и ещё крови. Он хочет, чтобы мы отдали назад эту милостыню, которую он подал под угрозой… И вот теперь вы дали ему денег, чтобы он отнял её…
— Ах, нет! — возразила она. — Он не отнимет, поверьте мне!.. Он ведь — рыцарь и умеет держать слово. Я это знаю…
— Вы понимаете, что дали деньги на убийства? — спросил я.
Она откинула голову в тень, так, чтобы не было видно лица её. Потом спокойно сказала:
— Я не могла не дать. Он, этот Николай, единственный, кто может мне помочь, когда вот этот рот захочет откусить мою голову.
Улыбаясь, она указала
на потолок, где декоративно блестели зубы немца.— Эта жадная пасть, говоря правду, немножко развращает меня. Но — что же делать? И, наконец, в разврате не всё противно…
— Вам не противно опираться на эту руку, всегда по плечо покрытую кровью народа?
— Но — если нет другой руки? Ведь трудно найти руки короля, чистые от крови народа. Сегодня они таковы, а что будет завтра? Я женщина, мне нужен друг. Республика и азиатский деспот, дружески идущие рядом по земле… конечно, это не красиво, хотя оригинально, не так ли? Но вы не понимаете политики, как все поэты… и революционеры… Где политика, там уже нет красоты… Там только желудок и ум, который послушно работает для желудка…
— А вам не кажется, что золотом, которое вы дали этому царю, вы задавили честную славу Франции?
Она посмотрела на меня широко открытыми глазами, усмехнулась и облизнула накрашенные губы кончиком острого языка.
— Вы только поэт! Это — старо, мой друг! Мы живём в суровое время, когда хотя и можно писать стихи, но быть во всём поэтом — по меньшей мере непрактично!
И она засмеялась смехом превосходства.
— Мои Шейлоки сделали, мне кажется, порядочное дело! Они содрали с вашего царя процент, который равен трети его кожи!
— Но ведь, чтобы уплатить такой процент, царь должен будет содрать с народа всю кожу!
— Конечно… то есть вероятно! Но как же иначе? — спросила она, пожав плечами. — Правительства делают политику, народы платят за это своим трудом и кровью — так было всегда! К тому же я — республика и не могу мешать моим банкирам делать то, что им нравится. Только одни социалисты не в состоянии понять, что это нормально. И всё так просто… Зачем портить себе кровь, восставая против здравого смысла? Мои Шейлоки дали много и должны дать ещё, чтобы получить обратно хоть что-нибудь… В сущности, они в опасном положении… если победит… не царь…
Она побоялась сказать то слово, которое сделало её славу…
— Они могут остаться нищими… И даже если он победит… Я думаю, они не скоро получат свои проценты. А ведь они — мои дети, — не правда ли? Богатые люди — самые твёрдые камни в здании государства… Они его фундамент. Поэты — это орнамент, маленькие украшения фасада… и можно обойтись без них… Они ведь не увеличивают прочность постройки… Народ только почва, на которой стоит дом, революционеры — просто сумасшедшие… и — продолжая сравнения — можно сказать, что армия — свора собак, охраняющих имущество, покой жильцов дома…
— А в нём живут Шейлоки? — спросил я.
— Они и все другие люди, которые считают помещение удобным для себя. Но бросим это! Когда политика невыгодна — она скучна!
Я встал и молча поклонился.
— Уходите? — безразлично спросила она.
— Мне нечего здесь делать! — сказал я и ушёл от этой сводни царя с банкирами.
Я не увидел той, которую желал увидеть, я видел только трусливую, циничную кокотку, которая за деньги, неискренно и хладнокровно, отдаётся ворам и палачам.
Я шёл по улицам великого Парижа, который в этот день наёмные солдаты — собаки старой и жадной бабы — держали в плену своих штыков и пушек, я видел, как французы, за углами улиц, подобно верным псам правды и свободы, молча считали силы своих врагов, готовые омыть своей кровью постыдную грязь с лица республики… Я чувствовал, что в их сердцах рождается, растёт и крепнет дух старой Франции, великой матери Вольтера и Гюго, дух Франции, посеявшей цветы свободы всюду, куда достигли крики её детей — поэтов и борцов!