Том 7. Отцы и дети. Дым. Повести и рассказы 1861-1867
Шрифт:
Ирина опять его перебила:
— Погодите, Григорий Михайлыч, не прощайтесь еще со мною. Это было бы слишком поспешно.
Что-то дрогнуло в Литвинове, но жгучая горечь нахлынула тотчас и с удвоенною силой в его сердце.
— Да не могу я остаться! — воскликнул он. — К чему? К чему продолжать это томление?
— Не прощайтесь еще со мною, — повторила Ирина. — Я должна увидать вас еше раз… Опять такое немое расставанье, как в Москве, — нет, я этого не хочу. Вы можете теперь уйти, но вы должны обещать мне, дать мне честное слово, что вы не уедете, не увидевшись еще раз со мною.
— Вы этого желаете?
— Я этого требую. Если вы уедете, не простившись со мною, я вам никогда, никогда этого не прощу, слышите ли: никогда! Странно! — прибавила она, словно про
Литвинов встал.
— Ирина Павловна, — проговорил он, — дайте мне вашу руку.
Ирина покачала головой.
— Я вам сказала, что не хочу прощаться с вами…
— Я не на прощание прошу…
Ирина протянула было руку, но взглянула на Литвинова, в первый раз после его признания, — и отвела ее назад.
— Нет, нет, — шепнула она, — я не дам вам моей руки. Нет… нет. Ступайте.
Литвинов поклонился и вышел. Он не мог знать, отчего Ирина ему отказала в последнем дружеском пожатии… Он не мог знать, чего она боялась.
Он вышел, а Ирина снова опустилась на кресло и снова закрыла себе лицо.
Литвинов не вернулся домой: он ушел в горы и, забравшись в лесную чащу, бросился на землю лицом вниз и пролежал там около часа. Он не мучился, не плакал; он как-то тяжело и томительно замирал. Никогда он еще не испытал ничего подобного: то было невыносимо ноющее и грызущее ощущение пустоты, пустоты в самом себе, вокруг, повсюду… Ни об Ирине, ни о Татьяне не думал он. Он чувствовал одно: пал удар, и жизнь перерублена, как канат, и весь он увлечен вперед и подхвачен чем-то неведомым и холодным. Иногда ему казалось, что вихорь налетал на него и он ощущал быстрое вращение и беспорядочные удары его темных крыл… Но решимость его не поколебалась. Остаться в Бадене… об этом и речи быть не могло. Мысленно он уже уехал: он уже сидел в гремящем и дымящем вагоне и бежал, бежал в немую, мертвую даль. Он приподнялся, наконец, и, прислонив голову к дереву, остадся неподвижным; только одною рукой он, сам того не замечая, схватил и в такт раскачивал верхний лист высокого папоротника. Шум приближавшихся шагов вывел его из оцепенения: два угольщика с большими мешками на плечах пробирались по крутой тропинке. «Пора!» — шепнул Литвинов и вслед за угольщиками спустился в город, повернул к зданию железной дороги и отправил телеграмму на имя Татьяниной тетки, Капитолины Марковны. В этой телеграмме он извещал ее о своем немедленном отъезде и назначил ей свидание в Шрадеровой гостинице в Гейдельберге. «Кончать, так кончать разом, — подумал он, — нечего откладывать до завтра». Потом он зашел в игорную залу, с тупым любопытством посмотрел двум-трем игрокам в лицо, заметил издали гнусный затылок Биндасова, безукоризненное чело Пищалкина и, постояв немного под колоннадой, отправился не спеша к Ирине. Не в силу внезапного, невольного увлечения отправился он к ней; решившись уехать, он также решился сдержать данное слово и еще раз с нею повидаться. Он вступил в гостиницу, не замеченный швейцаром, поднялся по лестнице, никого не встречая, — и, не постучав в дверь, машинально толкнул ее и вошел в комнату. В комнате, на том же кресле, в том же платье, в том же точно положении, как три часа тому назад, сидела Ирина… Видно было, что она не тронулась с места, не шевельнулась всё это время. Она медленно приподняла голову и, увидав Литвинова, вся вздрогнула и ухватилась за ручку кресла. «Вы меня испугали», — прошептала она.
Литвинов глядел на нее с безмолвным изумлением. Выражение ее лица, угасших глаз — поразило его.
Ирина улыбнулась насильственно и поправила развившиеся волосы.
— Это ничего… я, право, не знаю… я, кажется, заснула тут.
— Извините меня, Ирина Павловна, — начал Литвинов, — я вошел без доклада… Я хотел исполнить то, что вам было угодно от меня потребовать. Так как я сегодня уезжаю…
— Сегодня? Но вы, кажется, сказали мне, что вы хотели сперва написать письмо…
— Я послал телеграмму.
— А! вы нашли нужным поспешить. И когда вы уезжаете? В котором часу то есть?
—
В семь часов вечера.— А! в семь часов! И вы пришли проститься?
— Да, Ирина Павловна, проститься.
Ирина помолчала.
— Я должна благодарить вас, Григорий Михайлыч; вам, вероятно, нелегко было сюда прийти.
— Да, Ирина Павловна, очень нелегко.
— Жить вообще нелегко, Григорий Михайлыч; как вы полагаете?
— Как кому, Ирина Павловна.
Ирина опять помолчала, словно задумалась.
— Вы мне доказали вашу дружбу тем, что пришли, — промолвила она наконец. — Благодарю вас. И вообще я одобряю ваше намерение как можно поскорее всё покончить… потому что всякое замедление… потому что… потому что я, та самая я, которую вы упрекали в кокетстве, называли комедианткой — так, кажется, вы меня называли?..
Ирина быстро встала и, пересев на другое кресло, приникла и прижалась лицом и руками к краю стола…
— Потому что я люблю вас… — прошептала она сквозь стиснутые пальцы.
Литвинов пошатнулся, словно кто его в грудь ударил.
Ирина тоскливо повернула голову прочь от него, как бы желая в свою очередь спрятать от него свое лицо, и положила ее на стол.
— Да, я вас люблю… я люблю вас… и вы это знаете.
— Я? я это знаю? — проговорил наконец Литвинов. — Я?
— Ну, а теперь вы видите, — продолжала Ирина, — что вам точно надо уехать, что медлить нельзя… и вам и мне нельзя медлить. Это опасно, это страшно… Прощайте! — прибавила она, порывисто вставая с кресла, — прощайте.
Она сделала несколько шагов в направлении двери кабинета и, занеся руку за спину, торопливо повела ею по воздуху, как бы желая встретить и пожать руку Литвинова; но он стоял, как вкопанный, далеко… Она еще раз проговорила: «Прощайте, забудьте» — и, не оглядываясь, бросилась вон.
Литвинов остался один и всё еще не мог прийти в себя. Он опомнился наконец, проворно подошел к двери кабинета, произнес имя Ирины раз, два, три раза… Он уже ухватился за замок… С крыльца гостиницы послышался звонкий голос Ратмирова.
Литвинов надвинул шляпу на глаза и вышел на лестницу. Изящный генерал стоял перед ложей швейцара и дурным немецким языком объяснял ему, что желает нанять карету на целый завтрашний день. Увидав Литвинова, он опять неестественно высоко приподнял шляпу и опять выразил ему свое «почитание»: он, очевидно, трунил над ним, но Литвинову было не до того. Он едва ответил на поклон Ратмирова и, добравшись до своей квартиры, остановился перед своим, уже уложенным и закрытым, чемоданом. Голова у него кружилась и сердце дрожало, как струна. Что было теперь делать? И мог ли он это предвидеть?
Да. он это предвидел, как оно ни казалось невероятным. Это оглушило его как громом, но он это предвидел, хоть и сознаться в том не смел. А впрочем, он ничего не знал наверное. Всё в нем перемешалось и спуталось; он потерял нить собственных мыслей. Вспомнил он Москву, вспомнил, как «оно» и тогда налетело внезапною бурей. Он задыхался: восторг, но восторг безотрадный и безнадежный, давил и рвал его грудь. Ни за что в свете он бы не согласился на то, чтобы слова, произнесенные Ириной, не были в действительности ею произнесены… Но что же? переменить принятое решение эти слова все-таки не могли. Оно по-прежнему не колебалось и стояло твердо, как брошенный якорь. Литвинов потерял нить своих мыслей… да; но воля его осталась при нем пока, и он. распоряжался собою, как чужим подчиненным человеком. Он позвонил кельнера, велел подать себе счет, удержал место в вечернем омнибусе: он с намерением отрезывал себе все пути. «Там потом хоть умри, — твердил он, как в прошедшую, бессонную ночь; эта фраза ему особенно пришлась по вкусу. — Там потом хоть умри», — повторял он, медленно расхаживая взад и вперед по комнате, и лишь изредка невольно закрывал глаза и переставал дышать, когда эти слова, эти слова Ирины вторгались ему в душу и жгли ее огнем. «Видно, два раза не полюбишь, — думал он, — вошла в тебя другая жизнь, впустил ты ее — не отделаешься ты от этого яда до конца, не разорвешь этих нитей! Так; но что ж это доказывает? Счастье… Разве оно возможно? Ты ее любишь, положим… и она… она тебя любит…»